«Они превратились в птиц и улетели, — шепчет Азек в лихорадке.»
7 мин, 24 сек 14794
— А я не смог, в детстве повредил крыло«. Он бормочет что-то еще, смутное, неразборчивое. Я согласно киваю, а сам думаю о том, что Азек и правда чем-то похож на птицу.»
«Иди, я посижу с ним» — говорит Ушту, но я остаюсь.
Ушту садится рядом; между нами тягостное молчание. «Ладно, позови, как захочешь отдохнуть. Подменю» — он не выдерживает, уходит.
По моим подсчетам, Азек прибыл в начале осени.
Незадолго до его появления яблоня дала урожай. Набрякшие, бугристые плоды облепили тонкие ветки — хрупкие, они льнули к земле, надламывались от тяжести.
Яблоки пахли болезнью. Никто не стал их пробовать.
Бесцветные люди столпились вокруг дерева, по лицам растеклась хмурость. Постояли немного, а потом Ушту пристал ко мне с расспросами о настоящих яблоках. Я вспоминал цвета и формы, вкус и запах. Но описать не получалось — выходило сухо, лживо, бесцветно.
А через два дня привезли Азека. «Сладко-кислые, терпкие, с вязкой мякотью» — повторял я за ним беззвучно, одними губами, вспоминая и запоминая слова.
Слова определяющие (как и эти чертовы яблоки) почти забылись. Как воспоминания о семье, о цветах в палисаднике за домом, о шумящих кронах, летних дождях и не прогорклом воздухе. Как все правила и заветы, по которым жили те, кто подарил мне жизнь и имя. Те, кто врал, что некоторым змеям свойственно кусать себя за хвост. Те, кто молчал о том, что кривая времени однажды порвалась, выпустив на свет ее.
«Она пьет соки земли, отравляет воду слюной, а дыханием — воздух» — еще одно воспоминание: дребезжащий голос, узловатые руки. Ветшающий дом, слишком большой для одного человека. И он, этот человек, сгорбился в глубоком кресле у погасшего очага, силится забыть тех, кто принес его в жертву. Тело старика было еще крепким, а ноги казались сильными — но она уже успела его поцеловать. Разучила ходить, ослепила. Свела с ума.
Я в спешке покинул дом человека, как до этого оставил землю, на которой родился. Которая высохла, почернела деревьями и прогнила всеми корешками и камнями. Уходил по звериным тропам — туда, где еще цвело и пестрело, где встречались люди. Они давали мне кров и еду, а я помогал, чем мог. Строил и сеял. Учил новые наречия. А когда она подступала, начинала дышать в затылок — сбегал. Тайно, тихо, словно вор. Исчезал раньше, чем меня успевали назначить жертвой.
… перед тем, как уйти, жители поселений оставляли подарки. Людей. Надеялись, что жертва задержит ее, отвлечет, выиграет время. В некоторых деревнях бросали жребий, где-то выбирали самого слабого, нелюбимого или старого. В других местах, наоборот, самого красивого и способного.
Я встречал их, самых-самых, — уродов, глупцов и умниц — в мертвых деревнях, которые с некоторых пор стали появляться на моем пути все чаще. Я пытался узнать, куда ушли остальные, в каком направлении, — но жертвы сгорали в лихорадочном бреду, говорили о чем угодно — только не о людях, чьих следов я не находил.
— А кожа-то, оказывается, помнит, как кололись перья, как все чесалось, — Азек слабо улыбается. Он выглядит счастливым, хотя чему радоваться? — Жаль, что я так и не научился летать.
Я не плачу, просто слезятся глаза. А бесцветный Ушту кладет руку мне на плечо:
— Рядом с домом, откуда я забрал Азека, была голубятня. Он и правда разводил птиц.
Встряхнуть бы Ушту разок-другой: «Почему ты мне сразу не сказал?» — но что изменится?
Я шел вдоль мелеющей реки. Рыбы всплывали брюхом кверху, мертвые птицы падали под ноги. Она обогнала. Я не понял, как и когда это случилось, не почувствовал. Смешно: раньше казалось, уже научился угадывать ее приближение… Воздух прогорк настолько, что в груди саднило, воспаленные глаза слезились, и нечем было утолить голод. Я прощался с жизнью, когда неожиданно вышел к поселению бесцветных.
Они обступили меня, люди с серой кожей и водянистыми глазами, бледные, неузнаваемые, неразличимые. Долго стояли — молча, не моргая. Я испугался, что они тоже жертвы, ослепшие и обезумевшие.
Чуть не закричал, когда один из них — тоже бледный, но все же самый яркий из всех, — протянул руки, прижал ладони к моим вискам. И ответил на наречии моей земли: «С каждым пришедшим мы говорим на его языке. Раньше мы слушали голоса трав и ветра, реки и далеких гор. Но после ее прихода земля молчит, поэтому теперь мы будем слушать тебя».
Потом он сказал: «Нам не нужны имена. Впрочем, можешь дать их нам, если так тебе будет проще».
Из всех бесцветных я дал имя только ему. Я назвал его «Ушту».
Азек смотрит в пустое небо. Говорит: «Надо поставить пугало у входа в теплицу». «Зачем?» — удивляюсь. Он пожимает плечами:«Птицы. Они склюют все наши посевы». Отвечаю ласково, будто ребенку: «Азек, мир дышит на ладан, птицы здесь больше не водятся. К тому же, у теплицы прочная крыша».
Он улыбается: «Нет, нет.
«Иди, я посижу с ним» — говорит Ушту, но я остаюсь.
Ушту садится рядом; между нами тягостное молчание. «Ладно, позови, как захочешь отдохнуть. Подменю» — он не выдерживает, уходит.
По моим подсчетам, Азек прибыл в начале осени.
Незадолго до его появления яблоня дала урожай. Набрякшие, бугристые плоды облепили тонкие ветки — хрупкие, они льнули к земле, надламывались от тяжести.
Яблоки пахли болезнью. Никто не стал их пробовать.
Бесцветные люди столпились вокруг дерева, по лицам растеклась хмурость. Постояли немного, а потом Ушту пристал ко мне с расспросами о настоящих яблоках. Я вспоминал цвета и формы, вкус и запах. Но описать не получалось — выходило сухо, лживо, бесцветно.
А через два дня привезли Азека. «Сладко-кислые, терпкие, с вязкой мякотью» — повторял я за ним беззвучно, одними губами, вспоминая и запоминая слова.
Слова определяющие (как и эти чертовы яблоки) почти забылись. Как воспоминания о семье, о цветах в палисаднике за домом, о шумящих кронах, летних дождях и не прогорклом воздухе. Как все правила и заветы, по которым жили те, кто подарил мне жизнь и имя. Те, кто врал, что некоторым змеям свойственно кусать себя за хвост. Те, кто молчал о том, что кривая времени однажды порвалась, выпустив на свет ее.
«Она пьет соки земли, отравляет воду слюной, а дыханием — воздух» — еще одно воспоминание: дребезжащий голос, узловатые руки. Ветшающий дом, слишком большой для одного человека. И он, этот человек, сгорбился в глубоком кресле у погасшего очага, силится забыть тех, кто принес его в жертву. Тело старика было еще крепким, а ноги казались сильными — но она уже успела его поцеловать. Разучила ходить, ослепила. Свела с ума.
Я в спешке покинул дом человека, как до этого оставил землю, на которой родился. Которая высохла, почернела деревьями и прогнила всеми корешками и камнями. Уходил по звериным тропам — туда, где еще цвело и пестрело, где встречались люди. Они давали мне кров и еду, а я помогал, чем мог. Строил и сеял. Учил новые наречия. А когда она подступала, начинала дышать в затылок — сбегал. Тайно, тихо, словно вор. Исчезал раньше, чем меня успевали назначить жертвой.
… перед тем, как уйти, жители поселений оставляли подарки. Людей. Надеялись, что жертва задержит ее, отвлечет, выиграет время. В некоторых деревнях бросали жребий, где-то выбирали самого слабого, нелюбимого или старого. В других местах, наоборот, самого красивого и способного.
Я встречал их, самых-самых, — уродов, глупцов и умниц — в мертвых деревнях, которые с некоторых пор стали появляться на моем пути все чаще. Я пытался узнать, куда ушли остальные, в каком направлении, — но жертвы сгорали в лихорадочном бреду, говорили о чем угодно — только не о людях, чьих следов я не находил.
— А кожа-то, оказывается, помнит, как кололись перья, как все чесалось, — Азек слабо улыбается. Он выглядит счастливым, хотя чему радоваться? — Жаль, что я так и не научился летать.
Я не плачу, просто слезятся глаза. А бесцветный Ушту кладет руку мне на плечо:
— Рядом с домом, откуда я забрал Азека, была голубятня. Он и правда разводил птиц.
Встряхнуть бы Ушту разок-другой: «Почему ты мне сразу не сказал?» — но что изменится?
Я шел вдоль мелеющей реки. Рыбы всплывали брюхом кверху, мертвые птицы падали под ноги. Она обогнала. Я не понял, как и когда это случилось, не почувствовал. Смешно: раньше казалось, уже научился угадывать ее приближение… Воздух прогорк настолько, что в груди саднило, воспаленные глаза слезились, и нечем было утолить голод. Я прощался с жизнью, когда неожиданно вышел к поселению бесцветных.
Они обступили меня, люди с серой кожей и водянистыми глазами, бледные, неузнаваемые, неразличимые. Долго стояли — молча, не моргая. Я испугался, что они тоже жертвы, ослепшие и обезумевшие.
Чуть не закричал, когда один из них — тоже бледный, но все же самый яркий из всех, — протянул руки, прижал ладони к моим вискам. И ответил на наречии моей земли: «С каждым пришедшим мы говорим на его языке. Раньше мы слушали голоса трав и ветра, реки и далеких гор. Но после ее прихода земля молчит, поэтому теперь мы будем слушать тебя».
Потом он сказал: «Нам не нужны имена. Впрочем, можешь дать их нам, если так тебе будет проще».
Из всех бесцветных я дал имя только ему. Я назвал его «Ушту».
Азек смотрит в пустое небо. Говорит: «Надо поставить пугало у входа в теплицу». «Зачем?» — удивляюсь. Он пожимает плечами:«Птицы. Они склюют все наши посевы». Отвечаю ласково, будто ребенку: «Азек, мир дышит на ладан, птицы здесь больше не водятся. К тому же, у теплицы прочная крыша».
Он улыбается: «Нет, нет.
Страница 1 из 3