А может мне и вправду не ходить туда? — шептал я себе под нос, второй уже час шлепая по черной слякоти изрядно заросшей тропы на окраине лесного болота…
21 мин, 53 сек 11453
— Чего мне в покое-то не живется? Зачем мне это надо? Зачем? Может и вправду не ходить? Зачем я туда иду?
Странно устроен человек! Ведь знаю же зачем мне надо забраться в эту глухомань, но всё равно для чего-то себя спрашиваю? Для чего? Разве кто без дела за Гнилую просеку пойдет? Там уж лет тридцать, поди, никто не хаживал. До Кривой сосны еще кое-кто из местных ходит за брусникой да за клюквой. Здесь вот тропа есть, а дальше, не знаю, как пробираться буду? Но идти мне все равно надо. Пообещал я отцу, что схожу туда. Пообещал ведь. Никогда я тот декабрьский день не забуду. Те печальные сумерки. Дрожащий голос матери в телефонной трубке.
Отцу совсем плохо, — часто всхлипывая, прошептала она.
— Совсем.
И я побежал, прикрывая ладонью лицо от колючей декабрьской метели, то и дело спотыкаясь о мерзлые комья земли, уже чуть припорошенные припозднившимся снегом. Я упал, разбил руку в кровь, поранил колено, но не заметил этого. Я ничего не замечал. Я не чувствовал боли. Не до этого мне было. Я бежал к умирающему отцу.
Сходи в Кручинино, — просипел еле слышно отец.
— Сходи. Возьми крест. У деда Никиты в погребе он. Под дубом изба его. Там в деревне он один. Зарыли мы его там. В правом углу. Вырой его. Крест. Не будет мне покоя, пока он в земле закопан. Умру, а все равно покоя не будет. Вырой его. Прошу тебя.
Бредит, — вздохнула мать, утирая тыльной стороной ладони слезу.
— С утра всё про этот крест твердит. Прямо напасть какая-то.
Сходи! — вдруг встрепенулся отец, приподнял голову над подушкой и крепко ухватил меня за запястье.
— Сходи! Этим же летом сходи! Христом Богом тебя прошу, сходи!
Схожу, — часто закивал я головой.
— Конечно же, схожу. Да мы с тобой вместе летом туда пойдем. Вот поправишься, и пойдем.
Спасибо, — облегченно вздохнул отец, улыбнулся и умер.
За спиной у меня пронзительно закричала мать, я хотел повернуться к ней, но все тело мое сделалось вдруг по-настоящему ватным, лоб покрылся липким потом, было трудно дышать и, прислонившись к теплой печи, стал медленно оседать на пол. Сколько я так просидел — не помню. Вокруг меня суетились соседи, дальние родственники, но никто из них не решался меня потревожить. А потом завертелась страшная круговерть похорон. Это были три самых ужасных дня моей жизни. Однако всё проходит. Прошли и эти три дня, девять дней прошли, и сорок. Всё прошло. Всё стало забываться. И я, честно говоря, чуть было не забыл о своем обещании отцу. Вернее, не забыл, а смалодушничал чуть-чуть, решив отложить поход в Кручинино на следующее лето, а в этот отпуск захотелось скатать к морю. Да только вот отец напомнил о себе. Во сне он ко мне пришел. Шагал он там по цветущей земляничной поляне и тянул ко мне худые руки. И были руки те отчего-то желтые, густо покрытые серо-зелеными пятнами, будто заплесневевший сыр, с мелко подрагивающими лиловыми венами. Страшные были у отца руки. И ужас от вида его рук на веселом фоне цветущей земляники, мигом заставил мое сердце биться испуганным воробьем, трепещущим в лапах хитрой кошки. И я видел почему-то, как мечется и дрожит моё сердце. Ясно видел. Откуда-то издалека видел, сверху, но я точно знал, что это моё сердце. Именно моё! Жутко билось оно. Мне хотелось бежать с той поляны, но тяжелые ноги, опутанные ползучей травой пронзительно изумрудного цвета, не смогли сделать ни шагу.
Что же ты? — поглаживая меня дрожащей рукой по щеке, ласково шептал отец.
— Что же ты обещания своего исполнить не хочешь? Что же ты?
И выпросив через два дня на заводе отпуск, я поехал.
Двоюродная сестра моей бабушки тетя Луша никак не хотела признать меня и не признавала до тех, пока я самым подробнейшим образом не поведал ей свою родословную. И лишь только после того, когда я без ошибки назвал отчество моей прабабушки и матери тети Луши, лед недоверия к моей усталой персоне был растоплен окончательно.
Да неужто это ты, Серенька? — пропуская меня за порог, суетливо захлопотала около меня старушка.
— Вот уж кого не ждала, так не ждала. А как там твои-то? Как мать? Как отец?
Умер он, — виновато понурив голову, сообщил я родственнице печальную весть.
— Зимой умер. Ты уж прости меня тетя Луша, что не сообщил я тебе.
Умер, — присела на лавку возле окна старушка.
— Так он же молодой еще. Ему и шестидесяти, поди, не было?
Было, — протяжно вздохнул я, выкладывая на стол городские гостинцы.
— Шестьдесят два прошлой весной исполнилось.
Да разве это годы? — махнула рукой тетя Луша и принялась хлопотать возле стола, таская из тесной кухоньки деревенские разносолы.
— Молодой ведь еще Мишанька был. А так оно и бывает: молодежь мрет, а мы старики живем и живем. Всё небо коптим. Вот горе-то какое, вот горе. Вот ведь как получается-то всё. Ой, батюшки. Ой — ой — ой.
Странно устроен человек! Ведь знаю же зачем мне надо забраться в эту глухомань, но всё равно для чего-то себя спрашиваю? Для чего? Разве кто без дела за Гнилую просеку пойдет? Там уж лет тридцать, поди, никто не хаживал. До Кривой сосны еще кое-кто из местных ходит за брусникой да за клюквой. Здесь вот тропа есть, а дальше, не знаю, как пробираться буду? Но идти мне все равно надо. Пообещал я отцу, что схожу туда. Пообещал ведь. Никогда я тот декабрьский день не забуду. Те печальные сумерки. Дрожащий голос матери в телефонной трубке.
Отцу совсем плохо, — часто всхлипывая, прошептала она.
— Совсем.
И я побежал, прикрывая ладонью лицо от колючей декабрьской метели, то и дело спотыкаясь о мерзлые комья земли, уже чуть припорошенные припозднившимся снегом. Я упал, разбил руку в кровь, поранил колено, но не заметил этого. Я ничего не замечал. Я не чувствовал боли. Не до этого мне было. Я бежал к умирающему отцу.
Сходи в Кручинино, — просипел еле слышно отец.
— Сходи. Возьми крест. У деда Никиты в погребе он. Под дубом изба его. Там в деревне он один. Зарыли мы его там. В правом углу. Вырой его. Крест. Не будет мне покоя, пока он в земле закопан. Умру, а все равно покоя не будет. Вырой его. Прошу тебя.
Бредит, — вздохнула мать, утирая тыльной стороной ладони слезу.
— С утра всё про этот крест твердит. Прямо напасть какая-то.
Сходи! — вдруг встрепенулся отец, приподнял голову над подушкой и крепко ухватил меня за запястье.
— Сходи! Этим же летом сходи! Христом Богом тебя прошу, сходи!
Схожу, — часто закивал я головой.
— Конечно же, схожу. Да мы с тобой вместе летом туда пойдем. Вот поправишься, и пойдем.
Спасибо, — облегченно вздохнул отец, улыбнулся и умер.
За спиной у меня пронзительно закричала мать, я хотел повернуться к ней, но все тело мое сделалось вдруг по-настоящему ватным, лоб покрылся липким потом, было трудно дышать и, прислонившись к теплой печи, стал медленно оседать на пол. Сколько я так просидел — не помню. Вокруг меня суетились соседи, дальние родственники, но никто из них не решался меня потревожить. А потом завертелась страшная круговерть похорон. Это были три самых ужасных дня моей жизни. Однако всё проходит. Прошли и эти три дня, девять дней прошли, и сорок. Всё прошло. Всё стало забываться. И я, честно говоря, чуть было не забыл о своем обещании отцу. Вернее, не забыл, а смалодушничал чуть-чуть, решив отложить поход в Кручинино на следующее лето, а в этот отпуск захотелось скатать к морю. Да только вот отец напомнил о себе. Во сне он ко мне пришел. Шагал он там по цветущей земляничной поляне и тянул ко мне худые руки. И были руки те отчего-то желтые, густо покрытые серо-зелеными пятнами, будто заплесневевший сыр, с мелко подрагивающими лиловыми венами. Страшные были у отца руки. И ужас от вида его рук на веселом фоне цветущей земляники, мигом заставил мое сердце биться испуганным воробьем, трепещущим в лапах хитрой кошки. И я видел почему-то, как мечется и дрожит моё сердце. Ясно видел. Откуда-то издалека видел, сверху, но я точно знал, что это моё сердце. Именно моё! Жутко билось оно. Мне хотелось бежать с той поляны, но тяжелые ноги, опутанные ползучей травой пронзительно изумрудного цвета, не смогли сделать ни шагу.
Что же ты? — поглаживая меня дрожащей рукой по щеке, ласково шептал отец.
— Что же ты обещания своего исполнить не хочешь? Что же ты?
И выпросив через два дня на заводе отпуск, я поехал.
Двоюродная сестра моей бабушки тетя Луша никак не хотела признать меня и не признавала до тех, пока я самым подробнейшим образом не поведал ей свою родословную. И лишь только после того, когда я без ошибки назвал отчество моей прабабушки и матери тети Луши, лед недоверия к моей усталой персоне был растоплен окончательно.
Да неужто это ты, Серенька? — пропуская меня за порог, суетливо захлопотала около меня старушка.
— Вот уж кого не ждала, так не ждала. А как там твои-то? Как мать? Как отец?
Умер он, — виновато понурив голову, сообщил я родственнице печальную весть.
— Зимой умер. Ты уж прости меня тетя Луша, что не сообщил я тебе.
Умер, — присела на лавку возле окна старушка.
— Так он же молодой еще. Ему и шестидесяти, поди, не было?
Было, — протяжно вздохнул я, выкладывая на стол городские гостинцы.
— Шестьдесят два прошлой весной исполнилось.
Да разве это годы? — махнула рукой тетя Луша и принялась хлопотать возле стола, таская из тесной кухоньки деревенские разносолы.
— Молодой ведь еще Мишанька был. А так оно и бывает: молодежь мрет, а мы старики живем и живем. Всё небо коптим. Вот горе-то какое, вот горе. Вот ведь как получается-то всё. Ой, батюшки. Ой — ой — ой.
Страница 1 из 6