CreepyPasta

Продам дом на Рыскулова-Петрова

Город детства душит в объятьях. В котловине среди заставы гор колышется студень выхлопов — дышать нечем. Плюс тридцать в тени…

Добавить в избранное Добавить в моё избранное
14 мин, 20 сек 3665
Хочется сбросить кожу или, разбежавшись, подпрыгнуть, заколошматить руками по мареву, вынырнуть на поверхность — где-нибудь выше города, — и раскинуться на воздушных потоках, ловя свежесть. Ну, на худой конец, просто откусить чуток от пломбирной макушки Талгара. Вместо этого крадусь в такси по проспекту Абая — избавляться от прошлого. Водитель винегретом английских, тюркских и русских слов даёт понять: кондишен жумыс истемейди! донт ворк, понимаешь? Под стрёкот рации (хр… хр-р… тезден… хр… мында кептеме) складываю в уме прозаическое: «Продам дом на Рыскулова, угол Петрова, две комнаты, большая кухня, вода, свет, газ»… (хр-р… аркылы жарты сагатты… ).

Я здесь — неприятная чужачка среди чужих лиц и забытых слов. Это больше не мой город. Моего давно нет. Гордый Отец Яблок — фантом; он живёт на окраине моей памяти. Крадусь в такси по безликому Яблоневому (чему… Его хозяин, молодой бай на «лэнд-крузере», едва не переехал мне ногу на переходе. Терракотовая тарелка его лица треснула страхом («Сен саусы?» — «Ты чуть не задавил меня, гадёныш!»). Нога тянуще ныла. У меня психогенные боли — и травмы-то не было, но полное её ощущение — вот оно. А байская тарелка уже разгладилась и наполнилась презрением: «Орыс до?ыз!» Вот так вот… А я ведь не все слова забыла. Молодой бай умчался, подняв пыль, как прежде поднимал его прадед, пасший в степи баранов, пока мой прадед («Орыс до?ыз»?) строил этот город на месте военного укрепления. Теперь же тут властвует потомок кочевника-пастуха, а на мою долю пришёлся лишь маленький кусочек, от которого — в духоте и потном зное — еду избавиться навсегда. «Продам дом на Рыскулова-Петрова, огород, сад, две яблони, смородина»… Светофор, кажется, заклинило на красном свете. Машины обречённо кричат — пробка часа на полтора. Таксист ругается в рацию, кружится голова, нудит совершенно целая нога. Тупо смотрю на неё через мельтешение чёрно-белых точек и почему-то вижу другую — в два раза меньше, в стоптанной сандалии. Через меловые границы «классиков» — один, два, три — хоп! сгорела? жива! Я жива, а иные умерли. Кто задушен, кто зарублен, кто загублен-зарезан, а я — жива! Кисея времени соскальзывает пёрышком — далеко-о видно. Тихо потрескивает эфир. В глубине«белого шума» — зародыш внятной речи. Зреет, наливается звуком, тяжелеет и — срывается звонко, ясно, с бесшабашным весельем:

— Эй! Ксюх! Ксю-юх!

Это Адиль кричит, перевесившись через забор. Сорванец Адиль, в таких же стоптанных сандалиях, как у меня, где ты теперь? Давно уж сгинул без вести, а я вижу тебя, слышу твой крик:

— Бежим купаться!

В жару ступенчатые перекаты Улькен Алматы для нас мёдом мазаны, а пути до них — всего ничего. Бежим, Адиль, бежим! Я только отпрошусь… — Мама! Можно мне на речку?

— Разобьёшь голову — домой не приходи!

Тюлевая занавеска машет из открытого окна, будто белый флаг, а в тёмных недрах дома мелькает силуэт матери. Когда это было? Мы уже живём на Петрова, и ушёл отец, и ушёл серый кот, возненавидев этот дом сразу после переезда. Все радовались новоселью, а он забивался под старый шифоньер с облупленным лаком, глядел безумно, шипел и рычал, когда я тянула его оттуда за лапу. Потом он незаметно удрал. Иногда появлялся в разных уголках сада — одичавший, с рваными в котовьих боях ушами, — и не отзывался на кличку. Говорят, кошки видят то, чего не видят люди. Поправочка — чего не видит большинство людей. А я видела.

Я видела, и однажды в душистых акациевых сумерках шёпотом пожаловалась Адилю:

— Знаешь, у нас в доме кто-то живёт!

— Мой отец говорит, у вас плохой дом.

— Мерцают белки глаз Адиля, а зрачки проглотила темнота, и мурашки бегут по моим рукам.

— В нём живёт жезтырнак*.

— Жезтырнаков не бывает. У нас в доме живёт невидимка.

— Если бывают невидимки, значит, бывает и жезтырнак.

В логике Адилю не откажешь, но я-то знаю: единственным людоедом в нашем доме всегда была моя мать. «Ты заедаешь чужие жизни», — отец так и сказал, уходя, а тонкие губы матери передёрнулись.

(Заплачешь? Заплачешь?) Она никогда не плакала. Сильная женщина. Силы в ней было так много, что не оставалось места для нежности. Я всегда была чисто одета, хорошо накормлена, и — никаких сюсюканий. Помню, рыдая (больно стукнулась, или игрушка сломалась), падала со своими малышовыми горестями на материнское плечо, и как оно каменело, как постепенно, осторожно отстранялось от меня. Тогда мне казалось: мама на меня сердится, и я начинала лить слёзы ещё горше, открывая путь её раздражению: «Ну хватит уже! Чем больше тебя жалеешь, тем громче ты орёшь!» Не сердись, мама. Я скоро пойму: ты просто меня не любишь. Я спрячу эту обидную тайну за семь кованых дверей, за семь железных замков, и тоже никогда не буду плакать. Я всего лишь буду мучительно завидовать Адилю: его мать, суетливая и неопрятная тётя Балгуль, раздаёт поцелуи своим многочисленным детям бесцеремонно и естественно, а они, пресыщенные лаской, уворачиваются от материнских губ.«Дураки», — буду думать я и представлять себя дочерью Балгуль.
Страница 1 из 4
Авторизуйтесь или зарегистрируйтесь, чтобы оставлять комментарии