Город детства душит в объятьях. В котловине среди заставы гор колышется студень выхлопов — дышать нечем. Плюс тридцать в тени…
14 мин, 20 сек 3666
Хр… тапсырысты?абылда… хр-р… еркін… «Продам дом на Рыскулова, угол Петрова, пятьдесят пять квадратных метров, шесть соток»… Кажется, я едва не свалилась в обморок от духоты, а может, обморок и был. Нога уже не болела, такси более-менее шустро двигалось по проспекту Рыскулова. За стеклом возникали знакомые здания, скверы, фонтаны. Степенно, будто аксакалы, плыли мимо, в окружении нагловатых молодых строений. Исчезали позади, не узнавая меня. Скоро приедем… Интересно — именно сегодня мне пригрезился день, который я давно похоронила в памяти. Я закидала могилу воспоминаниями другими — отчасти приятными, отчасти печальными, — любыми, лишь бы без колыхания белого тюля, без матери за окном. Этот день — начало истории, а до её конца — быстрое-быстрое скольжение во мраке. Не примчалась ли я через тысячи километров и несколько часовых поясов, чтобы раскопать эту могилу и найти на её дне самоё себя?
Сворачиваем на Петрова. Уплачиваю шестьсот тенге и остаюсь лицом к лицу со странным среди крепких, живых домов мертвецом. Вот оно — родное пепелище. Стоит, и как не бывало двадцати лет, лишь покосился стянутый сетью вьюнка забор, крыша просела, и тускло глядят пыльные окна в оправе рам со вздутой краской. Мерзость запустения.
Что я чувствую? Стою, прислонясь к старому вязу, разглядываю подгнивший скелет своего детства, не в состоянии понять — чего я хочу? Ведь для чего-то же приехала в чужую страну чужих лиц и слов, хотя могла решить вопрос с продажей, не покидая России… — Хотите купить?
Молодая казашка с любопытством смотрит на меня, вокруг её обтянутых джинсами ног вертится мальчишка лет двух, а в лице брезжит что-то смутно знакомое.
— Что, простите?
— Дом! — Она указывает направление кивком.
— Хотите его купить?
Я пожимаю плечами.
— Вы хорошо говорите по-русски, — бормочу вместо ответа.
— У меня много русских соседей, — улыбается она.
— В этом доме тоже давно жили русские. Но теперь он пустой, уже много лет так стоит. Люди боятся его.
— Боятся?
— Мой отец всегда говорил, что это плохой дом.
«Мой отец говорит, у вас плохой дом»… Ну, конечно, это кто-то из маленьких сестёр Адиля — Гульдана или Лаик… — А старший брат рассказывал о девочке, в которую вселилась жезтырнак, и она убила свою мать. Прямо здесь, в этом доме.
— Не может быть!
— Да-да, — кивает сестра Адиля, — я тоже не верю в злых духов! Но другие верят. Поэтому дом много лет пустует. О нём много всякого говорят. Будто там, за забором, навсегда пропадают люди, а кто-то видит по ночам синий свет из этих окон.
— А вы его тоже видели? Этот свет? Вы же рядом живёте?
Гульдана (или Лаик?) тушуется — лишь на секунду, но я заметила.
— Нет, — говорит, — ничего такого. Обычный старый дом.
— Жезтырнак! — тычет в меня пухлым пальцем её сын, и что-то щиплет моё сердце.
Сестра Адиля наклоняется к мальчишке, поднимает на руки. Таким же точно движением — сильным, властно-ласковым — её саму брала когда-то на руки тётя Балгуль, я помню.
— Он ещё маленький, не обижайтесь, — улыбается чуть виновато и уходит к своему дому. У самых же ворот оборачивается: — Лучше не покупайте его!
Вот, стало быть, как. Мой приятель Адиль сочинил обо мне страшную историю, и она жила здесь сама по себе, росла, становилась самостоятельной, пока я — её предтеча — жила и росла за тысячи вёрст отсюда. Ах, Адиль, ты всегда был выдумщик и сорвиголова, может, потому и исчез без вести. А ведь лучше меня знал: нельзя врать о демонах! Ведь ты же не сказочный пастух, чтобы соврать сорок раз и получить в жёны ханскую дочь. Всё, что ты говорил своим сёстрам — враньё. Я не убивала свою мать.
Вспоминай, Адиль, в каком бы мире ты сейчас ни был, вспоминай — как было?
Мы прибежали с Улькен Алматы, когда солнце оставалось лишь на макушках гор, а по улице уже стлался баклажанный полусвет. Мои окна горели тревогой, метались тени по вуали занавесок. В груди напряглась мучительная жилка, заныла, как струна кобыза. Ты почуял это и сказал:
— Ладно, я домой… Детьми мы понимали друг друга животным чутьём. Повзрослев, говорим много слов, и сплошь — на разных языках.
В тот вечер уходил отец. Рука с побелевшими костяшками сжимала ручку его «командировочного» чемодана, где на одном уголке протёрлась кожа, а изнутри крышки я наклеила свою фотографию. Отец и мать стояли друг напротив друга. Их противостояние свистело ультразвуком взаимной ненависти, и я мгновенно оглохла. Звуки стёрлись, остались вьющиеся черви губ, и ледяная чернота пульсировала по углам комнаты, переливалась через порог — туда, где я завернулась в кулису, отделявшую прихожую от кухни. Потом звуки вернулись, и стало хуже.
— Нет в тебе ничего женского. Ты заедаешь чужие жизни.
Так сказал отец и вышел, не заметив меня. А мать, уняв судорогу рта, включила телевизор и села в кресло.
Сворачиваем на Петрова. Уплачиваю шестьсот тенге и остаюсь лицом к лицу со странным среди крепких, живых домов мертвецом. Вот оно — родное пепелище. Стоит, и как не бывало двадцати лет, лишь покосился стянутый сетью вьюнка забор, крыша просела, и тускло глядят пыльные окна в оправе рам со вздутой краской. Мерзость запустения.
Что я чувствую? Стою, прислонясь к старому вязу, разглядываю подгнивший скелет своего детства, не в состоянии понять — чего я хочу? Ведь для чего-то же приехала в чужую страну чужих лиц и слов, хотя могла решить вопрос с продажей, не покидая России… — Хотите купить?
Молодая казашка с любопытством смотрит на меня, вокруг её обтянутых джинсами ног вертится мальчишка лет двух, а в лице брезжит что-то смутно знакомое.
— Что, простите?
— Дом! — Она указывает направление кивком.
— Хотите его купить?
Я пожимаю плечами.
— Вы хорошо говорите по-русски, — бормочу вместо ответа.
— У меня много русских соседей, — улыбается она.
— В этом доме тоже давно жили русские. Но теперь он пустой, уже много лет так стоит. Люди боятся его.
— Боятся?
— Мой отец всегда говорил, что это плохой дом.
«Мой отец говорит, у вас плохой дом»… Ну, конечно, это кто-то из маленьких сестёр Адиля — Гульдана или Лаик… — А старший брат рассказывал о девочке, в которую вселилась жезтырнак, и она убила свою мать. Прямо здесь, в этом доме.
— Не может быть!
— Да-да, — кивает сестра Адиля, — я тоже не верю в злых духов! Но другие верят. Поэтому дом много лет пустует. О нём много всякого говорят. Будто там, за забором, навсегда пропадают люди, а кто-то видит по ночам синий свет из этих окон.
— А вы его тоже видели? Этот свет? Вы же рядом живёте?
Гульдана (или Лаик?) тушуется — лишь на секунду, но я заметила.
— Нет, — говорит, — ничего такого. Обычный старый дом.
— Жезтырнак! — тычет в меня пухлым пальцем её сын, и что-то щиплет моё сердце.
Сестра Адиля наклоняется к мальчишке, поднимает на руки. Таким же точно движением — сильным, властно-ласковым — её саму брала когда-то на руки тётя Балгуль, я помню.
— Он ещё маленький, не обижайтесь, — улыбается чуть виновато и уходит к своему дому. У самых же ворот оборачивается: — Лучше не покупайте его!
Вот, стало быть, как. Мой приятель Адиль сочинил обо мне страшную историю, и она жила здесь сама по себе, росла, становилась самостоятельной, пока я — её предтеча — жила и росла за тысячи вёрст отсюда. Ах, Адиль, ты всегда был выдумщик и сорвиголова, может, потому и исчез без вести. А ведь лучше меня знал: нельзя врать о демонах! Ведь ты же не сказочный пастух, чтобы соврать сорок раз и получить в жёны ханскую дочь. Всё, что ты говорил своим сёстрам — враньё. Я не убивала свою мать.
Вспоминай, Адиль, в каком бы мире ты сейчас ни был, вспоминай — как было?
Мы прибежали с Улькен Алматы, когда солнце оставалось лишь на макушках гор, а по улице уже стлался баклажанный полусвет. Мои окна горели тревогой, метались тени по вуали занавесок. В груди напряглась мучительная жилка, заныла, как струна кобыза. Ты почуял это и сказал:
— Ладно, я домой… Детьми мы понимали друг друга животным чутьём. Повзрослев, говорим много слов, и сплошь — на разных языках.
В тот вечер уходил отец. Рука с побелевшими костяшками сжимала ручку его «командировочного» чемодана, где на одном уголке протёрлась кожа, а изнутри крышки я наклеила свою фотографию. Отец и мать стояли друг напротив друга. Их противостояние свистело ультразвуком взаимной ненависти, и я мгновенно оглохла. Звуки стёрлись, остались вьющиеся черви губ, и ледяная чернота пульсировала по углам комнаты, переливалась через порог — туда, где я завернулась в кулису, отделявшую прихожую от кухни. Потом звуки вернулись, и стало хуже.
— Нет в тебе ничего женского. Ты заедаешь чужие жизни.
Так сказал отец и вышел, не заметив меня. А мать, уняв судорогу рта, включила телевизор и села в кресло.
Страница 2 из 4