Да ты пей, милок! Пей горяченькое! — лиса прошаркала лапами в старых заштопанны валенках вокруг стола и подлила Колобку, исходящего липовым ароматом, чая…
15 мин, 0 сек 1032
— Ты хочешь с бабами до смерти гуляй, хочешь дворец каменный в Петербурге строй, а я свой грех на монастыри и сирот пущу. Такая моя воля.
— Поделим, поделим, Колобок, — щерится серый.
— И все на монастыри раздадим. Как же иначе!
А сам, вижу, за ножом тянется. Видать, судьба была еще крови пролиться. Ждать я не стал, схватил с лавки топор да обухом волчару промеж ушей и хрястнул. Тот на пол брякнулся, лапами засучил, хвостом о половицы застучал и затих«….»
— Никак еще одного порешил, — застонала лиса.
— Еще, — угрюмо согласился Колобок.
— Только ведь не своей-то волей! Сама видишь: божья рука мною двигала.
— Деньги-то кровавые, что же, прогулял все?
Хозяйка испуганно посмотрело на помертвевшее лицо Колобка, на глубокие складки очертившие его рот.
— Оставил я их. Спалил. Рядом с волчьим логовом была глубокая яма. Свалил я туда покойника, ассигнации сверху высыпал, керосином все облил и поджег. А потом прочь пошел. После, как почтовую карету-то мы с волками ограбили, губернатор всю полицию на ноги поставил. В уездах воинские команды. На дорогах казаки. Любого бродягу волокут на съезжую. Деньги ищут. На волков охоту ведут. За каждым деревом охотник с двустволкой. Красные флажки на каждом кусте. Случайных волков тогда побили страсть… — Это уж мне куда как известно, — вставила лиса. -Кума моего тогда так изувечили, что теперь вместо ноги на деревяшке шкандыбает. Будто и не волк больше. Не знает, кого и благодарить-то за это. Выходит, тебя.
— Судьба такая, — с мукой в голосе произнес Колобок.
— И у него, и у меня. Я-то за свой грех душой заплачу, а не ногой деревянной.
— Видать так. Да все одно, милок, обидно!
Колобок посидел с минуту молча. Ежась так, будто уличный холод терзал его и здесь: в лисьей избушке, рядом с жаркон натопленной печью.
Кое-как собравшись с мыслями и как бы решившись на что-то мрачное, он продолжил: «Прятался я тогда по лесам и оврагам. Оголодал, оборвался весь. Ягодами да грибами питался. Малый костерок развести боялся. Думал: вот дожди зарядят, ветром холодным обдует, и пропал я. Слягу под кустом с чахоткой и только поминайте, как звали.»
Однажды просыпаюсь от странного шума. Какие-то люди на скрипках да гитарах играют, в бубны бьют, песни поют веселые. Выглядываю из кустов. Оказалось, я вчера рядом с цыганским табором заночевал и от усталости даже не заметил. Приглядываюсь, а посреди табора каляска стоит. А в ней медведь. Важный такой да веселый. Сюртук на нем военный из дорогого английского сукна ( я после знакомства с волками в таких делах разбирался). Белая фуражка на затылок лихо заломлена. Эполеты поручика серебром горят. Кругом медведя цыгане музыку играют, а он им ассигнации швыряет. Потом нагибается вдруг из коляски и медвежьей своей лапой какую-то черноокую красотку в монистах сгребает и в уста сахарные целует.
Засмотрелся я на это дело, тут-то меня цыганята и выследили. Подбежали гурьбой, шум такой подняли, что на всю волость слыхать. Подвели меня к коляске с поручиком.
— Кто таков? — спрашивает.
— Пропащая душа, — смиренно отвечаю.
— Родители Колобком назвали. Прикажите, ваше благородие, меня здесь удавить, так и от меня поклон будет, и от православных людей слава.
Расхохотался медведь во все горло. А голос у него был густой и низкий будто у соборного дьякона.
— Отчаянный — значит. Люблю отчаянных. Сам такой. На отчаянных положится можно и любое дело поручить. Пойдешь ко мне служить?
А у меня в животе от голода так крутит, будто там черти горох молотят. Холод до костей прогрыз. Только и остается, что помирать. А помирать-то не хочется!
— Пойду, — поклонился я медведю в пояс.
Тут поручик ус подкрутил, глазом ласково так подмигнул, руку в карман засунул и кинул серебреный рубль мне на водку.
Вечером на казенной квартире обрядил он меня в ливрею с галунами и нитяные перчатки. Да выдал рубля полтора денег на хозяйственные надобности. Осмотрел меня со всех сторон, хмыкнул удовлетворенно да и брякнулся в кресла. Набил я ему трубку, подал гитару с бантом и на скамеечку рядом уселся. Медведь и сам песни пел все больше про любовь и сердечные страдания, и любил, что бы я ему подпевал. Как бы вторым голосом.
Так и жили мы во будто сне. Спали до полудня. Пробуждались в похмелье. Умывались в тазу. Потом какими-то казенными делами, к которым поручик был определен занимались. Вечерами он визиты к господам делал. А ночами то с цыганами, то с актерками пропадал.
Бывало, часов около одиннадцати от одного титулярного советника прибегают. Требуют барина забирать.
Прихожу, а там настоящее светопреставление. В прихожей зеркало разбито. Хозяйка в слезах. У хозяина лицо сбоку как бы опухло. Прислуга к стенам жмется. И под столиком в углу того-с… не хорошо.
— Поделим, поделим, Колобок, — щерится серый.
— И все на монастыри раздадим. Как же иначе!
А сам, вижу, за ножом тянется. Видать, судьба была еще крови пролиться. Ждать я не стал, схватил с лавки топор да обухом волчару промеж ушей и хрястнул. Тот на пол брякнулся, лапами засучил, хвостом о половицы застучал и затих«….»
— Никак еще одного порешил, — застонала лиса.
— Еще, — угрюмо согласился Колобок.
— Только ведь не своей-то волей! Сама видишь: божья рука мною двигала.
— Деньги-то кровавые, что же, прогулял все?
Хозяйка испуганно посмотрело на помертвевшее лицо Колобка, на глубокие складки очертившие его рот.
— Оставил я их. Спалил. Рядом с волчьим логовом была глубокая яма. Свалил я туда покойника, ассигнации сверху высыпал, керосином все облил и поджег. А потом прочь пошел. После, как почтовую карету-то мы с волками ограбили, губернатор всю полицию на ноги поставил. В уездах воинские команды. На дорогах казаки. Любого бродягу волокут на съезжую. Деньги ищут. На волков охоту ведут. За каждым деревом охотник с двустволкой. Красные флажки на каждом кусте. Случайных волков тогда побили страсть… — Это уж мне куда как известно, — вставила лиса. -Кума моего тогда так изувечили, что теперь вместо ноги на деревяшке шкандыбает. Будто и не волк больше. Не знает, кого и благодарить-то за это. Выходит, тебя.
— Судьба такая, — с мукой в голосе произнес Колобок.
— И у него, и у меня. Я-то за свой грех душой заплачу, а не ногой деревянной.
— Видать так. Да все одно, милок, обидно!
Колобок посидел с минуту молча. Ежась так, будто уличный холод терзал его и здесь: в лисьей избушке, рядом с жаркон натопленной печью.
Кое-как собравшись с мыслями и как бы решившись на что-то мрачное, он продолжил: «Прятался я тогда по лесам и оврагам. Оголодал, оборвался весь. Ягодами да грибами питался. Малый костерок развести боялся. Думал: вот дожди зарядят, ветром холодным обдует, и пропал я. Слягу под кустом с чахоткой и только поминайте, как звали.»
Однажды просыпаюсь от странного шума. Какие-то люди на скрипках да гитарах играют, в бубны бьют, песни поют веселые. Выглядываю из кустов. Оказалось, я вчера рядом с цыганским табором заночевал и от усталости даже не заметил. Приглядываюсь, а посреди табора каляска стоит. А в ней медведь. Важный такой да веселый. Сюртук на нем военный из дорогого английского сукна ( я после знакомства с волками в таких делах разбирался). Белая фуражка на затылок лихо заломлена. Эполеты поручика серебром горят. Кругом медведя цыгане музыку играют, а он им ассигнации швыряет. Потом нагибается вдруг из коляски и медвежьей своей лапой какую-то черноокую красотку в монистах сгребает и в уста сахарные целует.
Засмотрелся я на это дело, тут-то меня цыганята и выследили. Подбежали гурьбой, шум такой подняли, что на всю волость слыхать. Подвели меня к коляске с поручиком.
— Кто таков? — спрашивает.
— Пропащая душа, — смиренно отвечаю.
— Родители Колобком назвали. Прикажите, ваше благородие, меня здесь удавить, так и от меня поклон будет, и от православных людей слава.
Расхохотался медведь во все горло. А голос у него был густой и низкий будто у соборного дьякона.
— Отчаянный — значит. Люблю отчаянных. Сам такой. На отчаянных положится можно и любое дело поручить. Пойдешь ко мне служить?
А у меня в животе от голода так крутит, будто там черти горох молотят. Холод до костей прогрыз. Только и остается, что помирать. А помирать-то не хочется!
— Пойду, — поклонился я медведю в пояс.
Тут поручик ус подкрутил, глазом ласково так подмигнул, руку в карман засунул и кинул серебреный рубль мне на водку.
Вечером на казенной квартире обрядил он меня в ливрею с галунами и нитяные перчатки. Да выдал рубля полтора денег на хозяйственные надобности. Осмотрел меня со всех сторон, хмыкнул удовлетворенно да и брякнулся в кресла. Набил я ему трубку, подал гитару с бантом и на скамеечку рядом уселся. Медведь и сам песни пел все больше про любовь и сердечные страдания, и любил, что бы я ему подпевал. Как бы вторым голосом.
Так и жили мы во будто сне. Спали до полудня. Пробуждались в похмелье. Умывались в тазу. Потом какими-то казенными делами, к которым поручик был определен занимались. Вечерами он визиты к господам делал. А ночами то с цыганами, то с актерками пропадал.
Бывало, часов около одиннадцати от одного титулярного советника прибегают. Требуют барина забирать.
Прихожу, а там настоящее светопреставление. В прихожей зеркало разбито. Хозяйка в слезах. У хозяина лицо сбоку как бы опухло. Прислуга к стенам жмется. И под столиком в углу того-с… не хорошо.
Страница 3 из 4