Вечер. Розовым мазком по краям облаков — агония уходящего солнца. Пальцы-лучи тянутся уцепиться хоть за что-то материальное. Скользят по кляксам еловых ветвей, по перилам навесного моста, протыкают парик одинокого тополя, торчащего посреди голого поля. Тщетно. Осень. Холодно, промозгло. Ветер собирает угрюмый урожай: шорох. Тихий, настороженный. Сухие листья неумело катятся по земле.
12 мин, 10 сек 18765
Встаю, подхожу к мутному зеркалу. Волосы всклокочены, на щеке красная полоса — рубец от подушки. Иду на кухню, к рукомойнику. Воды нет. Тело ломит, словно не спал всю ночь на мягкой кровати, а таскал неподъемные мешки с картошкой.
Беру ведро — голубая эмаль на донышке треснула, от трещины в разные стороны расползаются мертвые паутинки — иду к колодцу. Узкая тропинка посреди тронутых изморозью комков жухлой травы. Зябко. Солнце привычно умирает перед зимой — силы светить еще есть, а тепла уже не осталось.
Ставлю ведро на лавку возле колодезного сруба, откидываю тяжелую крышку. Ворот с лязгом раскручивается, цепь ухает в черноту. Бом-бом-бом-плюх! Берусь за рукоять, кручу. Полное ведро поднимается нехотя, плещет по сторонам. Вытягиваю, переливаю. В прозрачной воде отражается голубое безоблачное небо. Голубое-голубое, почти синее. Лишь там, где должно быть солнце — мертвая ржавая паутина.
Иду назад, в дом. Ведро тяжелое: студеная вода выплескивается, обжигает босые ноги. Черпаю старым ковшом, наполняю рукомойник. Окунаю лицо в холодное, смывая последние крохи сна. Растираюсь махровым полотенцем.
Под салфеткой завтрак. Свежий хлеб, масло, два сырых яйца, творог, молоко в глиняном кувшине. Наливаю стакан, отпиваю. Мажу хлеб маслом. Иду к приемнику — включить. В эфире тишина — лишь шипение да щелчки, словно за пластмассовой решеткой ярится клубок гремучих змей.
Зажигаю газ, ставлю на синее пламя сковородку. Бью яйцо — тугой желток кувыркается на жаркую плоскость, брызгает маслом. Прозрачные белок сразу мутнеет, становится белым, как глаза снулой рыбы. Тыкаю в рыжий шар ножом — тот упруго проминается, не желая уступать, но потом лопается и растекается, теряя округлость. Беру второе яйцо. Взмах, удар, сухой треск ломаемой скорлупы.
На сковороду, вместо привычного бело-желтого киселя, падает мертвый цыпленок.
До почты, где работает мать, полкилометра. Тихо. Деревня слово вымерла. Одиноко мычит корова. Сворачиваю к дому дяди Андрея. Калитка не заперта. Вхожу. Занавески на окнах задернуты. Стучу.
— Дядь Андрей, тетя Лида!
Тишина. Мычит корова. Стучу сильнее. Дергаю дверь — не заперто. Осторожно вхожу. В сенях темно. На ощупь снимаю кроссовки, раздвигаю занавеси — прохожу в коридор.
— Дядь Андрей!
Никого. Захожу в комнату. Посредине стоит большой обеденный стол на неуклюжих толстых ножках. Вокруг четыре стула в матерчатых чехлах. В углу, на тумбочке, покрытый кружевной салфеткой телевизор. На стене старые ходики. Стоят. Гирька свесилась до самого пола.
В спальне две кровати — застеленные, с аккуратными стопками подушек. Покрывала расправлены, на комоде оставленное вязание. Фотография в рамке. Ваза с засохшими астрами. Запах: вода протухла, позеленела.
Никого. Тишина. Мягкая, неслышная. Нет даже звука шагов. Оглядываюсь — там, где я прошел, тянется строчка следов. Сажусь на корточки, провожу пальцем по крашеным доскам пола. Палец оставляет тонкую полоску. Пыль. Толстым слоем. На полу. На кроватях. На комоде. Только теперь замечаю, что все вокруг серое. Как же… Ведь только вчера… Дядя Андрей… Мычит корова. Выбегаю на улицу. В хлев. Зорька смотрит большими глупыми глазами. Стоит перед большой копной сена, машинально жует. В глазах — боль. Вымя огромное, разбухшее. По соскам стекает каплями молоко, кап-кап, падает на землю.
Бегу на почту. Понимаю, что забыл обуться. Дорога каменистая, острые края больно режут ступни. Солнце уже миновало горизонт, медленно скатывается к западу. Слева поле. Ветер клонит тяжелые неубранные колосья. По полю, как по воде, гуляют волны: отлив.
Справа дома. Ставни заперты. Двери на щеколдах. Большие, ржавые амбарные замки. Забегаю, колочу в двери, в ставни, зову. Никого.
Следующий дом. Никого.
Следующий. Никого.
Погорелье — дожди смыли пепел, черные уголья покрыты песком. Видать давно уже. Когда? Ведь еще вчера… Почта. Старое здание зеленого цвета. Краска на стенах облупилась. Окно заколочено листом фанеры. Поперек фанеры надпись — «Славка козел».
Крыльцо — три ступеньки. Взбегаю, дергаю дверь. Не поддается. Стучу кулаками, кричу:
— Мама!
Тишина.
— Мама — мама — мама!
Колошмачу, что есть сил, по старой иссохшей двери, по выгоревшей табличке «Почтовое отделение. Часы работы с 9 до 17. Выходной — суббота, воскресенье», ору, глотая слезы:
— Мама — мама — мама!
Никого. Где-то сзади мычит корова. Ветер гнет неубранные колосья. Холодное солнце стремительно валится в закат. Сажусь на ступени, размазывая слезы по щекам.
— Мама… Вскакиваю, бегу обратно: домой. Майка мокра от пота. Ветер поднимает дорожную пыль, швыряет в глаза. Страшно. Кажется, что из окон запертых домов, вслед смотрят чьи-то мертвые глаза.
Хлопаю калиткой. Мимо колодца, по узкой тропке. Оскальзываюсь на мокрой траве, падаю, царапая руки, вскакиваю.
Беру ведро — голубая эмаль на донышке треснула, от трещины в разные стороны расползаются мертвые паутинки — иду к колодцу. Узкая тропинка посреди тронутых изморозью комков жухлой травы. Зябко. Солнце привычно умирает перед зимой — силы светить еще есть, а тепла уже не осталось.
Ставлю ведро на лавку возле колодезного сруба, откидываю тяжелую крышку. Ворот с лязгом раскручивается, цепь ухает в черноту. Бом-бом-бом-плюх! Берусь за рукоять, кручу. Полное ведро поднимается нехотя, плещет по сторонам. Вытягиваю, переливаю. В прозрачной воде отражается голубое безоблачное небо. Голубое-голубое, почти синее. Лишь там, где должно быть солнце — мертвая ржавая паутина.
Иду назад, в дом. Ведро тяжелое: студеная вода выплескивается, обжигает босые ноги. Черпаю старым ковшом, наполняю рукомойник. Окунаю лицо в холодное, смывая последние крохи сна. Растираюсь махровым полотенцем.
Под салфеткой завтрак. Свежий хлеб, масло, два сырых яйца, творог, молоко в глиняном кувшине. Наливаю стакан, отпиваю. Мажу хлеб маслом. Иду к приемнику — включить. В эфире тишина — лишь шипение да щелчки, словно за пластмассовой решеткой ярится клубок гремучих змей.
Зажигаю газ, ставлю на синее пламя сковородку. Бью яйцо — тугой желток кувыркается на жаркую плоскость, брызгает маслом. Прозрачные белок сразу мутнеет, становится белым, как глаза снулой рыбы. Тыкаю в рыжий шар ножом — тот упруго проминается, не желая уступать, но потом лопается и растекается, теряя округлость. Беру второе яйцо. Взмах, удар, сухой треск ломаемой скорлупы.
На сковороду, вместо привычного бело-желтого киселя, падает мертвый цыпленок.
До почты, где работает мать, полкилометра. Тихо. Деревня слово вымерла. Одиноко мычит корова. Сворачиваю к дому дяди Андрея. Калитка не заперта. Вхожу. Занавески на окнах задернуты. Стучу.
— Дядь Андрей, тетя Лида!
Тишина. Мычит корова. Стучу сильнее. Дергаю дверь — не заперто. Осторожно вхожу. В сенях темно. На ощупь снимаю кроссовки, раздвигаю занавеси — прохожу в коридор.
— Дядь Андрей!
Никого. Захожу в комнату. Посредине стоит большой обеденный стол на неуклюжих толстых ножках. Вокруг четыре стула в матерчатых чехлах. В углу, на тумбочке, покрытый кружевной салфеткой телевизор. На стене старые ходики. Стоят. Гирька свесилась до самого пола.
В спальне две кровати — застеленные, с аккуратными стопками подушек. Покрывала расправлены, на комоде оставленное вязание. Фотография в рамке. Ваза с засохшими астрами. Запах: вода протухла, позеленела.
Никого. Тишина. Мягкая, неслышная. Нет даже звука шагов. Оглядываюсь — там, где я прошел, тянется строчка следов. Сажусь на корточки, провожу пальцем по крашеным доскам пола. Палец оставляет тонкую полоску. Пыль. Толстым слоем. На полу. На кроватях. На комоде. Только теперь замечаю, что все вокруг серое. Как же… Ведь только вчера… Дядя Андрей… Мычит корова. Выбегаю на улицу. В хлев. Зорька смотрит большими глупыми глазами. Стоит перед большой копной сена, машинально жует. В глазах — боль. Вымя огромное, разбухшее. По соскам стекает каплями молоко, кап-кап, падает на землю.
Бегу на почту. Понимаю, что забыл обуться. Дорога каменистая, острые края больно режут ступни. Солнце уже миновало горизонт, медленно скатывается к западу. Слева поле. Ветер клонит тяжелые неубранные колосья. По полю, как по воде, гуляют волны: отлив.
Справа дома. Ставни заперты. Двери на щеколдах. Большие, ржавые амбарные замки. Забегаю, колочу в двери, в ставни, зову. Никого.
Следующий дом. Никого.
Следующий. Никого.
Погорелье — дожди смыли пепел, черные уголья покрыты песком. Видать давно уже. Когда? Ведь еще вчера… Почта. Старое здание зеленого цвета. Краска на стенах облупилась. Окно заколочено листом фанеры. Поперек фанеры надпись — «Славка козел».
Крыльцо — три ступеньки. Взбегаю, дергаю дверь. Не поддается. Стучу кулаками, кричу:
— Мама!
Тишина.
— Мама — мама — мама!
Колошмачу, что есть сил, по старой иссохшей двери, по выгоревшей табличке «Почтовое отделение. Часы работы с 9 до 17. Выходной — суббота, воскресенье», ору, глотая слезы:
— Мама — мама — мама!
Никого. Где-то сзади мычит корова. Ветер гнет неубранные колосья. Холодное солнце стремительно валится в закат. Сажусь на ступени, размазывая слезы по щекам.
— Мама… Вскакиваю, бегу обратно: домой. Майка мокра от пота. Ветер поднимает дорожную пыль, швыряет в глаза. Страшно. Кажется, что из окон запертых домов, вслед смотрят чьи-то мертвые глаза.
Хлопаю калиткой. Мимо колодца, по узкой тропке. Оскальзываюсь на мокрой траве, падаю, царапая руки, вскакиваю.
Страница 2 из 4