Болен ли я душою, — спросите вы, — сведён ли с ума идеями бредовыми и обманными? Гложет ли сердце моё какой недуг, носящий имя страшное, греческое, он ли гонит меня прочь от себя самого, изрыгая вслед пенный хохот, насмехается ли надо мной, несчастным, он, проклятый? Вчера, в день минувший, но не забытый — тот день мне не дано оттеперь забыть, ибо преступно будет лживое забвение моё! — я бы ответил: да, я болен, сведён с ума, ослаб душой, облаян хохотом, несчастен; но что мне сказать вам сегодня?
13 мин, 16 сек 17385
И пустовала фабрика, как жизнь, — я говорил? — но мои бедные глаза — свидетели тому, как утром новых дней люди — десятки, сотни их! — с помятыми, как будто жестяными лицами, завешенными роковой вуалью, входили в чёрные ворота и растворялись там, забвенные, и господин, тот самый господин в дурацкой шляпе — среди них.
Моим терпениям пришёл конец! Довольно, довольно было господину дразнить моё изголодавшееся любопытство! Я не могу решить головоломку — понятно вам? Но я сломаю, разобью её, я разобью, клянусь, но — выведаю тайну, схвачу её за гибкий ящеричный хвост!
Призвав на помощь оградительные знаки, насильно заточив в груди беснующийся дух, чтобы не смог он, вырвавшись, меня покинуть, я подошёл к воротам и шагнул в их пасть, как делал это господин. Шагнул и — поразился! Никто не думал останавливать меня, никто не спрашивал ни имени, ни документа, который, — всем известно тоже, — важнее имени! Я следовал за господином по пятам, — а было то непросто в толпе таких же, как и он, господ! — прильнув вниманием ко глупой его шляпе и бурому, плывущему по коридору вдаль, его пальто.
Вокруг — и здесь, и там, и дальше, в безысходной глубине проклятой фабрики — бесчисленные лестницы, огромное и лабиринтовое их число; по каждой лестнице сходили люди, всегда по одному, — поверьте, я запомнил! — и пропадал они — люди — в люминесцентном свете пойманных в решётки бледных ламп, и нервно вздрагивали от касаний их — людей — перила, окрашенные множеством слоёв облезлой краски, но! — тишина плыла по коридору — ни слова, ни приветствия! А я всё шёл за господином, ловя в мерцающих углах пугливые уродливые кляксы, оставленные тенью от его пальто, когда же, наконец, как остальные, он свернул к одной из лестниц; и я пошёл за ним.
Ступени вели вниз, во глубину необозримых этажей, под землю. Но в окнах, наполовину заколоченных фанерой, брезжил серый свет. И сколько не пытался я увидеть мир, увидеть стынущую улицу, что пролегает там, вовне, я видел в окнах только матовые блики. Подумайте: как может свет рождаться под землёй, откуда ему взяться? Земля больна — в ней нету звёзд, и солнца нет, и, следовательно, она больна, так откуда ж в ней взяться свету? Стёкла оставались непроглядны, и чем ниже уводил меня под землю господин, тем чётче видел я с обратной стороны следы ладоней, с напором давящих стекло, с нарастающим напором, тем большим, чем ниже я спускался по ступеням; ладони эти тщились продавить, пробить стекло вовнутрь, они желали выйти из земли на свет, ибо, — знайте же! — в земле нет звёзд и нету солнца, а потому она проклята! И, отвернувшись с отвращением от окон, я сконцентрировал внимание на господине.
Немедленно открылось мне иное обстоятельство: исчезли стены, а окна повисли в воздухе, и я увидел прочие лестницы, по которым сходили люди, и лестницы эти, как и окна, были невесомы, и терялись в темноте, и я вдруг понял, почему в разбитых окнах фабрики не видел я людей: все они — люди — спускались вниз, и ни один не восходил наверх; вот почему не видел я людей в разбитых окнах фабрики: четыре месяца мои глаза стремились к крышам и пролётам, а следовало бы им смотреть под землю, где нет луны и звёзд, и солнца нет!
Там, под землёй, царила чистота, там не было подземной грязи, — уж я заметил! — не было и запахов. Быть может, только запах пыли? Но запах пыли не дорожной, усталой, и не книжной сонной пыли, и пыли не домашней, нежной, которая, упав на мебель, застывает отпечатком времени; но запах тот был запахом подземных пирамид, был приторным бальзамом мрачных усыпальниц, где в закосмической трепещущей утробе гибнет само время. И этот привкус… горький хлорный привкус на губах… Нет, не желаю вспоминать! Отказываюсь, — запишите! — а я продолжу: так, стараясь не вдыхать бальзама, я ускорил шаг, чтобы не отстать от господина, а между тем всё чаще начал замечать, как где-то наверху, над головой мелькает чья-то хилая спина. Что за нелепая спина! Она спешила вверх, беззвучно пролетала над ступенями в тот час, когда я сам спускался ими вниз! О, глупая спина! Как можно убегать наверх, когда внизу скрываются секреты? И молния прошибла мой рассудок; я понял: та спина была моей спиной!
Но, заклинаю, не спешите говорить по-гречески! Вот почему: закончилась, пристыковалась к полу лестница, и господин, достав за ушко из кармана безыскусный ключ, открыл возникшую пред ним зелёную стальную дверь, поправил воротник и шляпу и переступил через порог, а я же, я, хитрец, — подумайте, каков хитрец! — дабы себя не выдать, подкрался и приник к замочной скважине внимательнейшим взглядом.
Да-да, вот так я поступил, и вот что разглядел: заботливые чьи-то руки раздели, усадили господина на одинокий стул, стоявший в свете ламп. Болезненным, испорченным представилось лицо его в пустом пространстве зала: широкое, бугристое и желтоватое, как здешнее свечение, слегка припухшее, как будто, — мне так показалось, — господина этого помимо его воли кормили на убой.
Моим терпениям пришёл конец! Довольно, довольно было господину дразнить моё изголодавшееся любопытство! Я не могу решить головоломку — понятно вам? Но я сломаю, разобью её, я разобью, клянусь, но — выведаю тайну, схвачу её за гибкий ящеричный хвост!
Призвав на помощь оградительные знаки, насильно заточив в груди беснующийся дух, чтобы не смог он, вырвавшись, меня покинуть, я подошёл к воротам и шагнул в их пасть, как делал это господин. Шагнул и — поразился! Никто не думал останавливать меня, никто не спрашивал ни имени, ни документа, который, — всем известно тоже, — важнее имени! Я следовал за господином по пятам, — а было то непросто в толпе таких же, как и он, господ! — прильнув вниманием ко глупой его шляпе и бурому, плывущему по коридору вдаль, его пальто.
Вокруг — и здесь, и там, и дальше, в безысходной глубине проклятой фабрики — бесчисленные лестницы, огромное и лабиринтовое их число; по каждой лестнице сходили люди, всегда по одному, — поверьте, я запомнил! — и пропадал они — люди — в люминесцентном свете пойманных в решётки бледных ламп, и нервно вздрагивали от касаний их — людей — перила, окрашенные множеством слоёв облезлой краски, но! — тишина плыла по коридору — ни слова, ни приветствия! А я всё шёл за господином, ловя в мерцающих углах пугливые уродливые кляксы, оставленные тенью от его пальто, когда же, наконец, как остальные, он свернул к одной из лестниц; и я пошёл за ним.
Ступени вели вниз, во глубину необозримых этажей, под землю. Но в окнах, наполовину заколоченных фанерой, брезжил серый свет. И сколько не пытался я увидеть мир, увидеть стынущую улицу, что пролегает там, вовне, я видел в окнах только матовые блики. Подумайте: как может свет рождаться под землёй, откуда ему взяться? Земля больна — в ней нету звёзд, и солнца нет, и, следовательно, она больна, так откуда ж в ней взяться свету? Стёкла оставались непроглядны, и чем ниже уводил меня под землю господин, тем чётче видел я с обратной стороны следы ладоней, с напором давящих стекло, с нарастающим напором, тем большим, чем ниже я спускался по ступеням; ладони эти тщились продавить, пробить стекло вовнутрь, они желали выйти из земли на свет, ибо, — знайте же! — в земле нет звёзд и нету солнца, а потому она проклята! И, отвернувшись с отвращением от окон, я сконцентрировал внимание на господине.
Немедленно открылось мне иное обстоятельство: исчезли стены, а окна повисли в воздухе, и я увидел прочие лестницы, по которым сходили люди, и лестницы эти, как и окна, были невесомы, и терялись в темноте, и я вдруг понял, почему в разбитых окнах фабрики не видел я людей: все они — люди — спускались вниз, и ни один не восходил наверх; вот почему не видел я людей в разбитых окнах фабрики: четыре месяца мои глаза стремились к крышам и пролётам, а следовало бы им смотреть под землю, где нет луны и звёзд, и солнца нет!
Там, под землёй, царила чистота, там не было подземной грязи, — уж я заметил! — не было и запахов. Быть может, только запах пыли? Но запах пыли не дорожной, усталой, и не книжной сонной пыли, и пыли не домашней, нежной, которая, упав на мебель, застывает отпечатком времени; но запах тот был запахом подземных пирамид, был приторным бальзамом мрачных усыпальниц, где в закосмической трепещущей утробе гибнет само время. И этот привкус… горький хлорный привкус на губах… Нет, не желаю вспоминать! Отказываюсь, — запишите! — а я продолжу: так, стараясь не вдыхать бальзама, я ускорил шаг, чтобы не отстать от господина, а между тем всё чаще начал замечать, как где-то наверху, над головой мелькает чья-то хилая спина. Что за нелепая спина! Она спешила вверх, беззвучно пролетала над ступенями в тот час, когда я сам спускался ими вниз! О, глупая спина! Как можно убегать наверх, когда внизу скрываются секреты? И молния прошибла мой рассудок; я понял: та спина была моей спиной!
Но, заклинаю, не спешите говорить по-гречески! Вот почему: закончилась, пристыковалась к полу лестница, и господин, достав за ушко из кармана безыскусный ключ, открыл возникшую пред ним зелёную стальную дверь, поправил воротник и шляпу и переступил через порог, а я же, я, хитрец, — подумайте, каков хитрец! — дабы себя не выдать, подкрался и приник к замочной скважине внимательнейшим взглядом.
Да-да, вот так я поступил, и вот что разглядел: заботливые чьи-то руки раздели, усадили господина на одинокий стул, стоявший в свете ламп. Болезненным, испорченным представилось лицо его в пустом пространстве зала: широкое, бугристое и желтоватое, как здешнее свечение, слегка припухшее, как будто, — мне так показалось, — господина этого помимо его воли кормили на убой.
Страница 2 из 4