Меня жжет изнутри. Ком, размером с наковальню, застрял в глотке и отказывается отступать. Снизу вверх меня пробирает дрожь — колени более не слушают и сколько бы усилий я не прилагал, они все так же дрожат. Куда подевалась моя сила воли? Хотя не думаю, что она когда-то была.
40 мин, 11 сек 4445
Да, на самом-то деле, я отлично это помню, но изо всех сил пытаюсь забыть. Она вновь напомнила мне о недавних событиях, которые продолжают держать меня на поводке. Мелодия, напоминающая летнюю ночь, проведенную у прохладного моря с бокалом хорошего вина в компании овевающего со всех сторон тропического бриза и всепоглощающего, такого проницательного лунного света лилась будто отовсюду. И снова я погружаюсь в атмосферу скорби, душераздирающих воспоминаний. Лишь немного пройдя вперед, по звонкости ее исполнения я понял, что исходит она из большой, просторной комнаты, где акустика проявляет себя наилучшим образом. В нашей квартире это была самая крайняя комната с заколоченными окнами — отцовская мастерская, где он создавал и хранил свои произведения, коими нередко гордился, нежели наоборот.
Мой отец имел дар взглянуть на свое или чужое произведение совершенно объективно, без предначертанного обоснования и оценить по достоинству, в отличии от большинства предубежденных людей. Однажды он посмотрел на только проявленные мною первые снимки, сделанные на старенькую серебристую мамину камеру, и без всяких упреков и зазрений совести, глядя в большие, утомленные глаза ребенка, жаждущего наставления, голосисто произнес:
«Есть вещи, в которых ты сможешь проявить себя по достоинству. Есть искусство и его подражатели. Ты никогда не сможешь проявить себя в пародии на искусство».
Должно быть, мне следовало обидеться на него и возненавидеть до конца своих дней, но произошла обратная реакция — я зауважал его как никогда раньше и временно отложил свое увлечение, заменив его изучением живописи под отцовским руководством.
Дойдя до широкой двери из темного дерева, я с легкостью распахнул ее, уже надеясь лицезреть что-то невероятное: живого, целехонького отца, сидящего за столом и создающего эскиз к будущей не менее чудесной работе, без участия ненавистного Адама и без постоянных ссор с мамой; может, его призрака, неупокоенную душу, жаждущую бесцельно преследовать своих близких. Но пред моим взором открылась не столь мистичная картина. У ветхой ольховой стены, которая уже давно нуждалась в лечении из-за удивительной сырости с этой стороны квартиры, стоял старенький пыльный проигрыватель, на котором, точно планета по своей оси, если на нее взглянуть отдаленно, сверху, неторопливо вращалась избитая временем виниловая пластинка. Естественно, я был повергнут в шок. Во-первых, я не помню, когда в последний раз видел его и насколько давно слышал этот кристально чистый звук. Во-вторых, я уверен, что проигрыватель был включен не моими руками. Мною тут же овладели противоречивые эмоции: одновременно я почувствовал и страх, и удивление, и диковинное любопытство, вместе со встрепенувшейся ведомостью в мистических явлениях.
Но пиком моего изощренного поражения было кое-что иное. Обернувшись в сторону мольберта, на котором был закреплен холст с неоконченной картиной отца, активным помощником в работе над которой был Адам, я лицезрел конкретное продвижение в ее написании. Я помню, какой она была буквально вчера. Мазки окружали человека, его фигура, одежда были почти закончена. Сейчас же были дорисованы молодые сияющие руки. Мистические ладони переливались на солнце, словно искажённое отражение самого себя, в стремительно проезжающей машине. Оставалось лишь дописать лицо. Краски еще не успели высохнуть, стало быть, ночью здесь кто-то был. И не просто ворвался в дом, а писал картину отца в его неповторимой манере. Я не мог осознать происходящего.
Мои холодные пальцы прикоснулись к холсту — да, все верно, краска была еще мокрой. Обычно масляная краска сохнет один день, при жаре. Если в комнате холодно, то картина может стоять промокшей днями. Рядом с мольбертом лежали кисти отца, это был мой подарок на день рождения.
В голове было слишком шумно, словно я залез в осиное гнездо. Мыслей так много, что я не могу разобрать ни одной. Вот пролетает одна — кто мог продолжить писать картину? Друзья отца? Бред. Никто даже не пришел высказать свои соболезнования после похорон. Летит другая — Адам сейчас лежит в дубовом гробу. Вероятно сейчас черти прожигают его продажную душу. Кто же остается? Вылетает третья оса — я сам? Очень в этом сомневаюсь. Даже если я и лунатик, как же я смог бы творить столь совершенное искусство? Мои руки никогда не будут способны на подобное. И тут медленно и неуверенно подлетает еще одна — а что, если это отец? Может его дух еще тут? Бродит по дому, словно по темнице своего сознания, и ищет выход. Ведь говорят же, что самоубийцы в рай не попадают. Вполне возможно, что его дух не нашел покоя, и он решил вернуться в этот гниющий мир.
Я ухожу. Я нуждаюсь в свежем взгляде, мне нужно отрезветь от увиденного. Машинально иду по давно знакомому мне маршруту, который когда-то показали мне мои родители. Мы гуляли по этим улочкам и болтали, потеряв чувство времени. Этот город всегда напоминал мне муравейник — столь много хаотичного движения вокруг, что расслабиться невозможно.
Мой отец имел дар взглянуть на свое или чужое произведение совершенно объективно, без предначертанного обоснования и оценить по достоинству, в отличии от большинства предубежденных людей. Однажды он посмотрел на только проявленные мною первые снимки, сделанные на старенькую серебристую мамину камеру, и без всяких упреков и зазрений совести, глядя в большие, утомленные глаза ребенка, жаждущего наставления, голосисто произнес:
«Есть вещи, в которых ты сможешь проявить себя по достоинству. Есть искусство и его подражатели. Ты никогда не сможешь проявить себя в пародии на искусство».
Должно быть, мне следовало обидеться на него и возненавидеть до конца своих дней, но произошла обратная реакция — я зауважал его как никогда раньше и временно отложил свое увлечение, заменив его изучением живописи под отцовским руководством.
Дойдя до широкой двери из темного дерева, я с легкостью распахнул ее, уже надеясь лицезреть что-то невероятное: живого, целехонького отца, сидящего за столом и создающего эскиз к будущей не менее чудесной работе, без участия ненавистного Адама и без постоянных ссор с мамой; может, его призрака, неупокоенную душу, жаждущую бесцельно преследовать своих близких. Но пред моим взором открылась не столь мистичная картина. У ветхой ольховой стены, которая уже давно нуждалась в лечении из-за удивительной сырости с этой стороны квартиры, стоял старенький пыльный проигрыватель, на котором, точно планета по своей оси, если на нее взглянуть отдаленно, сверху, неторопливо вращалась избитая временем виниловая пластинка. Естественно, я был повергнут в шок. Во-первых, я не помню, когда в последний раз видел его и насколько давно слышал этот кристально чистый звук. Во-вторых, я уверен, что проигрыватель был включен не моими руками. Мною тут же овладели противоречивые эмоции: одновременно я почувствовал и страх, и удивление, и диковинное любопытство, вместе со встрепенувшейся ведомостью в мистических явлениях.
Но пиком моего изощренного поражения было кое-что иное. Обернувшись в сторону мольберта, на котором был закреплен холст с неоконченной картиной отца, активным помощником в работе над которой был Адам, я лицезрел конкретное продвижение в ее написании. Я помню, какой она была буквально вчера. Мазки окружали человека, его фигура, одежда были почти закончена. Сейчас же были дорисованы молодые сияющие руки. Мистические ладони переливались на солнце, словно искажённое отражение самого себя, в стремительно проезжающей машине. Оставалось лишь дописать лицо. Краски еще не успели высохнуть, стало быть, ночью здесь кто-то был. И не просто ворвался в дом, а писал картину отца в его неповторимой манере. Я не мог осознать происходящего.
Мои холодные пальцы прикоснулись к холсту — да, все верно, краска была еще мокрой. Обычно масляная краска сохнет один день, при жаре. Если в комнате холодно, то картина может стоять промокшей днями. Рядом с мольбертом лежали кисти отца, это был мой подарок на день рождения.
В голове было слишком шумно, словно я залез в осиное гнездо. Мыслей так много, что я не могу разобрать ни одной. Вот пролетает одна — кто мог продолжить писать картину? Друзья отца? Бред. Никто даже не пришел высказать свои соболезнования после похорон. Летит другая — Адам сейчас лежит в дубовом гробу. Вероятно сейчас черти прожигают его продажную душу. Кто же остается? Вылетает третья оса — я сам? Очень в этом сомневаюсь. Даже если я и лунатик, как же я смог бы творить столь совершенное искусство? Мои руки никогда не будут способны на подобное. И тут медленно и неуверенно подлетает еще одна — а что, если это отец? Может его дух еще тут? Бродит по дому, словно по темнице своего сознания, и ищет выход. Ведь говорят же, что самоубийцы в рай не попадают. Вполне возможно, что его дух не нашел покоя, и он решил вернуться в этот гниющий мир.
Я ухожу. Я нуждаюсь в свежем взгляде, мне нужно отрезветь от увиденного. Машинально иду по давно знакомому мне маршруту, который когда-то показали мне мои родители. Мы гуляли по этим улочкам и болтали, потеряв чувство времени. Этот город всегда напоминал мне муравейник — столь много хаотичного движения вокруг, что расслабиться невозможно.
Страница 4 из 11