В полшестого утра, когда неверные бледные лучи рассвета пробрались в палату сквозь толстые больничные стекла, к Семену Ивановичу пришла Боль. Высокая белогривая девушка в сером, она присела к нему на кровать и начала почти ласково тормошить, улыбаясь плотно сжатыми губами.
9 мин, 0 сек 8020
Семка как раз подумал о том, что будет, если бросить в башню папиной гантелью, когда до его ушей донесся первый даже еще не звук, а тень звука, его призрак, неверное эхо от стен. Прошел миг — и мелодия набрала силу, стала отчетливо слышна — тоскливый, надрывный вой трубы, и всякий раз на спаде дрожащего воя глухой бумс барабана.
Семка застыл, вслушиваясь, потом подбежал к окну, встал на цыпочки и с любопытством выглянул наружу. Процессия двигалась мимо, медленно, неторопливо, разбрасывая по пыльному асфальту мертвые цветы. А в центре ее несли длинный красный ящик, в котором лицом вверх лежал человек с неподвижным желтоватым лицом. Второй этаж — это совсем не высоко, и Семка узнал покойника — скандальный пенсионер Константин Матвеевич, гроза детворы всех окрестных дворов. Сколько раз приходилось убегать от него с газона, или сигать на жесткую, сухую землю с крыши гаража, а потом убегать, обиженно выкрикивая А нам все равно, что Коляма, что г…!. А глуховатый Коляма еще какое-то время гнался, грозя палкой, поблескивая на солнце лысым черепом и орденскими планками на лацкане белого — он всегда ходил в белом — пиджака.
Сейчас его лысая голова равнодушно покачивалась на подушке из стороны в сторону при каждом шаге несущих его, таких же пенсионеров. Рот, еще неделю назад выкрикивавший Вот я вас! безвольно приоткрылся и зиял черной щелью.
В свои шесть лет Семка первый раз по-настоящему и так близко видел мертвого человека. Зрелище захватило, даже загипнотизировало его — он, не отрываясь, смотрел на лицо Колямы, на его закрытые веки, и тихонько вздрагивал при каждом бумсе. И когда на Семкины плечи легли две ладони — он тоже вздрогнул, но иначе — совсем чуть-чуть, успокоенно. Их теплую, шершавую кожу он узнал и почувствовал сквозь рубашку, почувствовал бы и сквозь зимнее пальто. Мамины ладони.
— Мам… — тихо спросил Семка, не в силах оторвать взгляда от уплывающего вдаль по улице старика в белом пиджаке, — мам, а все умирают?
Мать ответила не сразу.
— Все, милый, все.
— Все-все?
Семка, не поворачивая головы, понял, что мать улыбнулась — печально, но без горечи.
— Все-все… Теперь замолчал Семка. Процессия заворачивала за угол, но он уже смотрел прямо перед собой, пораженный пришедшей ему в голову мыслью. Повернулся к матери, задрал лицо вверх:
— Мам! Если все-все… то значит и ты с папой… Кивок. Но Семка, придавленный внезапно свалившемся на него открытием, развивал тему дальше, и сделал еще один простой вывод.
— Так значит… и я?
Еще кивок. Семка закрыл глаза и попытался вникнуть в эту мысль, сосредоточиться на ней. Мамы не станет. Папы. МЕНЯ. Когда-нибудь, пусть очень не скоро. Но это обязательно БУДЕТ. Неотвратимо. Нельзя будет бегать, ходить, играть. Нельзя будет даже думать. Только тьма, пустота, молчание. Навсегда.
Семка вдруг на мгновение проникся этой мыслью до конца, и его пробрало жутким холодом — от пяток до затылка, передернуло, встряхнуло. И он уткнулся в мамино платье лицом и заревел, а ласковые ладони гладили его по волосам Ну что ты, сына, что ты. Это же еще очень не скоро. Когда ты вырастешь, что-нибудь придумают, и ты не умрешь, и все будет хорошо…. Но голос был не такой, неправильный, не тот голос, которым говорят переходи улицу на зеленый, а другой, которым рассказывают сказки, и потому Семка ревел еще сильнее, пока, наконец, его маленький мозг не отказался размышлять дальше над такой непосильной проблемой и щелчком переключился на что-то другое… Холод и шуршащие звуки разбудили Семена. Шуршали туфли и ботинки входящих в палату, с тихим шорохом плескались в воздухе полы белых халатов. Медленно разлепив глаза, Семен Иванович сквозь подрагивающую дымку разглядывал окружавших его койку людей, когда во втором ряду мелькнуло знакомое скуластое лицо с глазами — пятнами слепых белков.
— Вот, типичный случай четвертой стадии… — сказал кто-то слева, вне поля зрения, надтреснутым скрипучим голосом — Нечипоренко! Может быть, вам интереснее шептаться с Коломенцевой, чем слушать меня, но это не значит… Семен с усилием повернул голову и увидел сухонького старичка со старомодными очками в тонкой металлической оправе на носу.
— Да я, Илларион Яковлевич… — … и вообще, Нечипоренко, вот мы видим перед собой типичный, даже можно сказать, наиклассический случай. Показанная терапия?
— Пристрелить, — выдавил Семен.
Пара ребят прыснула в кулаки, но быстро стушевалась под тяжелым взглядом из старых линз. Легкомысленно хихикнула брюнетка с сильно наштукатуренным лицом, но также была подавлена.
— Нечипоренко, я жду.
— М-м-м… Семен Иванович, не отрываясь, смотрел в лицо тому, кого назвали Илларионом Яковлевичем, и тот повернулся к койке. Взгляд его был уверенным и равнодушно-участливым, и разглядывал он Семена не как человека, а как объект, к которому нужно чего-то применить — за долгие годы старик разучился видеть людей в телах, с которыми ему приходилось иметь дело в этих белых стенах, взгляд у него замылился.
Семка застыл, вслушиваясь, потом подбежал к окну, встал на цыпочки и с любопытством выглянул наружу. Процессия двигалась мимо, медленно, неторопливо, разбрасывая по пыльному асфальту мертвые цветы. А в центре ее несли длинный красный ящик, в котором лицом вверх лежал человек с неподвижным желтоватым лицом. Второй этаж — это совсем не высоко, и Семка узнал покойника — скандальный пенсионер Константин Матвеевич, гроза детворы всех окрестных дворов. Сколько раз приходилось убегать от него с газона, или сигать на жесткую, сухую землю с крыши гаража, а потом убегать, обиженно выкрикивая А нам все равно, что Коляма, что г…!. А глуховатый Коляма еще какое-то время гнался, грозя палкой, поблескивая на солнце лысым черепом и орденскими планками на лацкане белого — он всегда ходил в белом — пиджака.
Сейчас его лысая голова равнодушно покачивалась на подушке из стороны в сторону при каждом шаге несущих его, таких же пенсионеров. Рот, еще неделю назад выкрикивавший Вот я вас! безвольно приоткрылся и зиял черной щелью.
В свои шесть лет Семка первый раз по-настоящему и так близко видел мертвого человека. Зрелище захватило, даже загипнотизировало его — он, не отрываясь, смотрел на лицо Колямы, на его закрытые веки, и тихонько вздрагивал при каждом бумсе. И когда на Семкины плечи легли две ладони — он тоже вздрогнул, но иначе — совсем чуть-чуть, успокоенно. Их теплую, шершавую кожу он узнал и почувствовал сквозь рубашку, почувствовал бы и сквозь зимнее пальто. Мамины ладони.
— Мам… — тихо спросил Семка, не в силах оторвать взгляда от уплывающего вдаль по улице старика в белом пиджаке, — мам, а все умирают?
Мать ответила не сразу.
— Все, милый, все.
— Все-все?
Семка, не поворачивая головы, понял, что мать улыбнулась — печально, но без горечи.
— Все-все… Теперь замолчал Семка. Процессия заворачивала за угол, но он уже смотрел прямо перед собой, пораженный пришедшей ему в голову мыслью. Повернулся к матери, задрал лицо вверх:
— Мам! Если все-все… то значит и ты с папой… Кивок. Но Семка, придавленный внезапно свалившемся на него открытием, развивал тему дальше, и сделал еще один простой вывод.
— Так значит… и я?
Еще кивок. Семка закрыл глаза и попытался вникнуть в эту мысль, сосредоточиться на ней. Мамы не станет. Папы. МЕНЯ. Когда-нибудь, пусть очень не скоро. Но это обязательно БУДЕТ. Неотвратимо. Нельзя будет бегать, ходить, играть. Нельзя будет даже думать. Только тьма, пустота, молчание. Навсегда.
Семка вдруг на мгновение проникся этой мыслью до конца, и его пробрало жутким холодом — от пяток до затылка, передернуло, встряхнуло. И он уткнулся в мамино платье лицом и заревел, а ласковые ладони гладили его по волосам Ну что ты, сына, что ты. Это же еще очень не скоро. Когда ты вырастешь, что-нибудь придумают, и ты не умрешь, и все будет хорошо…. Но голос был не такой, неправильный, не тот голос, которым говорят переходи улицу на зеленый, а другой, которым рассказывают сказки, и потому Семка ревел еще сильнее, пока, наконец, его маленький мозг не отказался размышлять дальше над такой непосильной проблемой и щелчком переключился на что-то другое… Холод и шуршащие звуки разбудили Семена. Шуршали туфли и ботинки входящих в палату, с тихим шорохом плескались в воздухе полы белых халатов. Медленно разлепив глаза, Семен Иванович сквозь подрагивающую дымку разглядывал окружавших его койку людей, когда во втором ряду мелькнуло знакомое скуластое лицо с глазами — пятнами слепых белков.
— Вот, типичный случай четвертой стадии… — сказал кто-то слева, вне поля зрения, надтреснутым скрипучим голосом — Нечипоренко! Может быть, вам интереснее шептаться с Коломенцевой, чем слушать меня, но это не значит… Семен с усилием повернул голову и увидел сухонького старичка со старомодными очками в тонкой металлической оправе на носу.
— Да я, Илларион Яковлевич… — … и вообще, Нечипоренко, вот мы видим перед собой типичный, даже можно сказать, наиклассический случай. Показанная терапия?
— Пристрелить, — выдавил Семен.
Пара ребят прыснула в кулаки, но быстро стушевалась под тяжелым взглядом из старых линз. Легкомысленно хихикнула брюнетка с сильно наштукатуренным лицом, но также была подавлена.
— Нечипоренко, я жду.
— М-м-м… Семен Иванович, не отрываясь, смотрел в лицо тому, кого назвали Илларионом Яковлевичем, и тот повернулся к койке. Взгляд его был уверенным и равнодушно-участливым, и разглядывал он Семена не как человека, а как объект, к которому нужно чего-то применить — за долгие годы старик разучился видеть людей в телах, с которыми ему приходилось иметь дело в этих белых стенах, взгляд у него замылился.
Страница 2 из 3