Федор Михайлович Достоевский прославился своей тягой к пустой рефлексии, кою иногда называют «духовностью» или«богоискательством». В таких произведениях, как «Преступление и наказание» и«Братья Карамазовы» писатель фантазирует об убийствах, приписывая героям (и даже лицам, имеющим весьма косвенное отношение к преступлению — таким как Иван Карамазов) невероятные душевные терзания, по силе своей приближающиеся к психическому расстройству.
11 мин, 19 сек 3918
Человеку страшно признавать, что он — живой, отдельный от остальной Вселенной организм и может по своей воле совершать действия, способные причинить кому-то неудобства и вообще как-то повредить хрустальной мерзлоте божественного замысла. Действия, эти маленькие чертенята Великого Хаоса, непременно рушат мертвый застывший Божественный Порядок. Совестливый человек старается реализовывать свою волю как можно реже, а если все же действует — то потом тратит часы на то, чтобы убедить себя и других в безвредности и ничтожности этих телодвижений. Вслушайтесь в стандартные оправдания — обычно человек утверждает, что поступил «правильно». Именно эта «правильность» — типичная апелляция к порядку.«Вы только не подумайте, что я проявил себя и на что-то повлиял, на самом деле все идет по плану, а я лишь выступил орудием этого плана».
Сатана в такой системе мира — очевидный агент Хаоса. И, возвращаясь к Достоевскому, отметим, что в «Братьях Карамазовых» целая глава посвящена беседе одного из героев с Сатаной. Иван Карамазов сталкивается с«чортом» вскоре после того, как одного из его братьев заподозрили в убийстве отца. Однако на самом деле убил отца не обвиняемый, а лакей, с которым Иван незадолго до преступления имел неоднозначный разговор. Когда лакей признался Ивану в убийстве, тот по каким-то немыслимым причинам остро ощутил свою«вину». А как же? Он поговорил с лакеем, не выразил должной любви к отцу, внушил ему мысль «если бога нет, то все позволено» а потом еще и уехал из дома, позволив убийце преспокойно свершить свое черное дело.
И вот на фоне этих мистико-психиатрических измышлений в комнату Ивана является «известного сорта русский джентльмен, лет уже не молодых,» qui frisait la cinquantaine«[граничащих с пятидесятью], как говорят французы, с не очень сильною проседью в темных, довольно длинных и густых еще волосах и в стриженой бородке клином». Автор философствует касательно того, что подобные господа часто выполняют в богатых домах роль приживальщиков, которых «даже и при ком угодно можно посадить у себя за стол, хотя конечно на скромное место». На протяжении всего диалога Иван (с самого начала книги выступающий в роли кондового атеиста) пытается, как многими годами позже булгаковский герой, убедить Дьявола в том, что его не существует. «Чорт» впрочем, и не возражает:«А ты не верь. Что за вера насилием? При том же в вере никакие доказательства не помогают, особенно материальные». С авторской характеристикой он также покладисто соглашается: «Кто ж я на земле, как не приживальщик?».
Постепенно Иван приходит к выводу, что «чорт» — «воплощение меня самого, только одной впрочем моей стороны… моих мыслей и чувств, только самых гадких и глупых». Каких же именно мыслей и чувств? Попробуем проследить их в диалоге.
Во-первых, собеседник дает ироническую характеристику намерению Ивана завтра же обвинить в убийстве себя вместо брата. «Понимаю, понимаю, c'est noble, c'est charmant, ты идешь защищать завтра брата и приносишь себя в жертву». Напомним, что виновность Ивана в убийстве — не более чем фантазии обостренной болезненной совести. Он хочет не столько спасти брата от каторги (этому помог бы сбор доказательств против лакея), сколько сам пострадать и принести себя в жертву — хотя никого не убивал. Стремление стать жертвой — вот главный двигатель совести, и, как мы можем видеть, окружающим (томящемуся под арестом брату) это приносит мало пользы. Именно над этим и издевается «чорт».
Далее галлюцинация Ивана проводит небольшую самопрезентацию: «Обыкновенно в обществе принято за аксиому, что я падший ангел. Ей богу, не могу представить, каким образом я мог быть когда-нибудь ангелом. Если и был когда, то так давно, что не грешно и забыть. Теперь я дорожу лишь репутацией порядочного человека и живу как придется, стараясь быть приятным. Я людей люблю искренно, — о, меня во многом оклеветали!».
А затем «чорт» вслед за Иваном тонет в рефлексии:«Моя мечта это воплотиться, но чтоб уж окончательно, безвозвратно, в какую-нибудь толстую семипудовую купчиху и всему поверить, во что она верит. Мой идеал — войти в церковь и поставить свечку от чистого сердца, ей богу так. Тогда предел моим страданиям. Вот тоже лечиться у вас полюбил: весной оспа пошла, я пошел и в воспитательном доме себе оспу привил, — если б ты знал, как я был в тот день доволен: на братьев славян десять рублей пожертвовал!». Впрочем, это и неудивительно — мы же уже в курсе, что «чорт» — воплощение Ивана, а яблоки от яблони падают недалеко. Но как нарочито омерзительно это самобичевание в устах галлюцинации, как безжалостно оно ставится в один ряд с привитием болезни! Пожалуй,«чорт» попросту паясничает и передразнивает своего собеседника, доводя его терзания до абсурда (хотя, казалось бы, куда уж абсурднее).
Это становится еще более очевидным, когда «чорт» начинает картинно и со смаком жаловаться на ревматизм, а Иван (видимо, понявший суть насмешки) яростно обрывает его криком«Дурак!».
Сатана в такой системе мира — очевидный агент Хаоса. И, возвращаясь к Достоевскому, отметим, что в «Братьях Карамазовых» целая глава посвящена беседе одного из героев с Сатаной. Иван Карамазов сталкивается с«чортом» вскоре после того, как одного из его братьев заподозрили в убийстве отца. Однако на самом деле убил отца не обвиняемый, а лакей, с которым Иван незадолго до преступления имел неоднозначный разговор. Когда лакей признался Ивану в убийстве, тот по каким-то немыслимым причинам остро ощутил свою«вину». А как же? Он поговорил с лакеем, не выразил должной любви к отцу, внушил ему мысль «если бога нет, то все позволено» а потом еще и уехал из дома, позволив убийце преспокойно свершить свое черное дело.
И вот на фоне этих мистико-психиатрических измышлений в комнату Ивана является «известного сорта русский джентльмен, лет уже не молодых,» qui frisait la cinquantaine«[граничащих с пятидесятью], как говорят французы, с не очень сильною проседью в темных, довольно длинных и густых еще волосах и в стриженой бородке клином». Автор философствует касательно того, что подобные господа часто выполняют в богатых домах роль приживальщиков, которых «даже и при ком угодно можно посадить у себя за стол, хотя конечно на скромное место». На протяжении всего диалога Иван (с самого начала книги выступающий в роли кондового атеиста) пытается, как многими годами позже булгаковский герой, убедить Дьявола в том, что его не существует. «Чорт» впрочем, и не возражает:«А ты не верь. Что за вера насилием? При том же в вере никакие доказательства не помогают, особенно материальные». С авторской характеристикой он также покладисто соглашается: «Кто ж я на земле, как не приживальщик?».
Постепенно Иван приходит к выводу, что «чорт» — «воплощение меня самого, только одной впрочем моей стороны… моих мыслей и чувств, только самых гадких и глупых». Каких же именно мыслей и чувств? Попробуем проследить их в диалоге.
Во-первых, собеседник дает ироническую характеристику намерению Ивана завтра же обвинить в убийстве себя вместо брата. «Понимаю, понимаю, c'est noble, c'est charmant, ты идешь защищать завтра брата и приносишь себя в жертву». Напомним, что виновность Ивана в убийстве — не более чем фантазии обостренной болезненной совести. Он хочет не столько спасти брата от каторги (этому помог бы сбор доказательств против лакея), сколько сам пострадать и принести себя в жертву — хотя никого не убивал. Стремление стать жертвой — вот главный двигатель совести, и, как мы можем видеть, окружающим (томящемуся под арестом брату) это приносит мало пользы. Именно над этим и издевается «чорт».
Далее галлюцинация Ивана проводит небольшую самопрезентацию: «Обыкновенно в обществе принято за аксиому, что я падший ангел. Ей богу, не могу представить, каким образом я мог быть когда-нибудь ангелом. Если и был когда, то так давно, что не грешно и забыть. Теперь я дорожу лишь репутацией порядочного человека и живу как придется, стараясь быть приятным. Я людей люблю искренно, — о, меня во многом оклеветали!».
А затем «чорт» вслед за Иваном тонет в рефлексии:«Моя мечта это воплотиться, но чтоб уж окончательно, безвозвратно, в какую-нибудь толстую семипудовую купчиху и всему поверить, во что она верит. Мой идеал — войти в церковь и поставить свечку от чистого сердца, ей богу так. Тогда предел моим страданиям. Вот тоже лечиться у вас полюбил: весной оспа пошла, я пошел и в воспитательном доме себе оспу привил, — если б ты знал, как я был в тот день доволен: на братьев славян десять рублей пожертвовал!». Впрочем, это и неудивительно — мы же уже в курсе, что «чорт» — воплощение Ивана, а яблоки от яблони падают недалеко. Но как нарочито омерзительно это самобичевание в устах галлюцинации, как безжалостно оно ставится в один ряд с привитием болезни! Пожалуй,«чорт» попросту паясничает и передразнивает своего собеседника, доводя его терзания до абсурда (хотя, казалось бы, куда уж абсурднее).
Это становится еще более очевидным, когда «чорт» начинает картинно и со смаком жаловаться на ревматизм, а Иван (видимо, понявший суть насмешки) яростно обрывает его криком«Дурак!».
Страница 2 из 4