На деревянном столе лежит, лицом вниз, обнажённый мужчина. Он не слишком красив, но зеленоватый свет, заливающий помещение выгодно подчёркивает рельефность тела: оно кажется слепленным из мышц, и напоминает об античных образцах. Руки его неудобно вывернуты так, что ладони плотно-плотно прижаты к столу.
Последней стадией становится утрата вкусовых ощущений, и обострение чувствительности слизистой. Есть невероятно трудно, даже жидкость заставляет язык и нёбо визжать, хотя болью это ощущение назвать трудно — скорее что-то среднее между усталостью, и брезгливостью, просто непреодолимо сильный дискомфорт. Тело кажется напяленным, сшитым не по мерке, каким-то неуклюжим, чужим, при чём, настолько чужим, что ты, по сути, не имеешь на него никаких моральных прав.
А потом наступает утро, это всегда утро понедельника, но об этом знаем только мы, пережившие такой понедельник, и теперь отчаянно пытающиеся понять, есть ли в этом знак, или этот день — просто удобный культурный триггер, запускающий реализацию каких-то процессов.
Затемно мы выходим из домов, и идём блуждать, на ходу еле слышно поскуливая, бесконечно скребя ногтями кожу, и жмурясь, от малейшего света. Наши лица искажают гримасы, а наши маршруты не поддаются прогнозированию. Многие из нас пропадают в этом пути, как мальки рыб, кто-то всё-таки оказывается в больнице, а кого-то сбивает машина, за то, что проезжая часть показалась неплохим местом резко остановиться, и завязать шнурки, которые развязаны уже десять минут, но никак не доходили руки, а теперь, несомненно, больше терпеть этого нельзя.
Наши мысли полны мрака, бесконечного смакования неудобных случаев, собственного позора, и прецедентов трусости, кажется, что в наших биографиях и нет больше ничего.
И малая часть нас находит этот дом, который строили-строили, да и забыли в чаще леса, и там нас встречают они — в масках животных, в деловых, строгих костюмах, они провожают нас в подвал, а нам уже всё равно.
И вот — на деревянном столе обнажённый мужчина, а рядом стоит, и смотрит на него неопрятно одетый юноша, и один из них — я, а кто именно — непонятно.
Оба они, пока шли сюда, изменились, в духе своём, почти до неузнаваемости, и почти ничего не помнят из прошлой жизни, кроме самых заветных и главных нюансов, и обоим кажется, что за пределами комнаты нет ничего.
Там, за обнажённым, стоит витрина, и за стеклом разложены грубо отрезанные руки, а ниже — ноги, вот — детская ножка, а вот — изящная женская, а вот — волосатая мужская, и даже морщинистая, старческая. За прилавком несколько тел, нарезанных как-то произвольно: вот — мужское тело, обрубленное чуть ниже рёбер, сохранившее левую руку, по локоть, и голову, только без правого глаза, как бы усажено на стул, а вот — левая часть женщины: только голова — целиком, а всё остальное — мастерски разрезано ровно пополам, да ещё сосок выжжен. С потолка свисает некое подобие щупалец, держащих несколько голов. Щупальца находятся в постоянном движении, но никогда не выпускают доверенную им кем-то плоть.
И эти двое, и один из них, почти наверняка, я.
Одетый окликает нагого. Тот поднимает голову, и улыбается. Он не может оторвать ладоней от стола, они чем-то приклеены. Одетый подходит, резко дёргает нагого за локти, и на столе остаётся несколько лоскутов кожи. Одетый берёт обнажённого за руку, и помогает сесть. Голый прижимает ладони ко рту, и издаёт какой-то наигранный крик, как будто знает, что кричать положено, но уже не помнит, почему, и просто пытается соответствовать местным обычаям. Когда он наконец убирает руки, и прикрывается, на лице остаётся кровь. Здесь холодно, говорит один из них, и другой кивает.