Матушке-Луне — Посвящение...
338 мин, 32 сек 8405
На следующий день после вердикта в Автобусе был праздник. Запах гари уже пропал, бельевые верёвки вернулись на прежние места, и даже расплавленные обломки диковинного приборчика на карданном вале казались ничуть не новее его. Были все герои — и Лауча, и Шайба, и Скворец с Шаге, были и просто жители, все три месяца болевшие за автобус и не отрываясь наблюдавшие за его эпопеей. Оказалось, что Автобус вмещает всех, разве что сидений не хватало и многим пришлось праздновать стоя. А потом праздник закончился, бутылки из-под выпитого пива сдали в стеклотару, и Автобус зажил своей обычной автобусной жизнью.
Живёт он ей и по сей день. Как и прежде в нём прохладно и сухо, возле проржавевших осей разрастается трава, а под крышей, в уголках, гнездятся ласточки. На разодранных сидениях можно сидеть, лежать, смотреть в погнутое окно, а если положить ногу на ногу и сверху тетрадку — даже писать.
О чём? Да о чём угодно.
Ну, например, про автобус.
Разговор о дожде
Бывает, что вечерами она чувствует Абсолютного Убийцу. Он ничего не говорит, не ждёт и не делает — просто шагает по красноватой земле среди гор, обветренных валунов и столбов застывшей магмы. Хрупает под подошвами вулканическое стекло, осыпаются камушки и горят в небе два тусклых солнца: красное и золотое. Оттенок у неба густой, тёмно-жёлтый, как у патоки, а иногда, когда одно из солнц уже село, видны и звёзды: совсем незнакомые звёзды совсем незнакомого неба. Или может что-то из детства?
В детстве остались: круглая мебель, крошечные комнатки с цилиндрическими печурками и пёстрыми пластинами вакорита в ромбообразных рамах: комнату словно сбрызнули радугой. Она сидит на мягком коврике и о чём-то спрашивает кошку, а та мяукает в ответ.
После у неё кошек никогда не было.
Вообще никого не было — одна жила.
Дождь, дождь, дождь. Дни и ночи напролёт один и тот же дождь, то потише, что погромче, то мелкий, игольчатый, то настоящий ливень, так, что всё вокруг превращается в липкую, вязкую топь, а ноги проваливаются по щиколотку. Ночами он, пожалуй, стихает, но днём ему не видно конца. Пахнут мокрым песком, прелым навозом и гниющей на чердаке рухлядью, а выбираться из переулка приходится едва ли не вплавь.
А выбираться надо. Керенга лежит на кровати, изучает подтёки на потолке и чувствует, что живот стал как пустой кошелёк, как голодная шкатулка; ему очень не повредит что-нибудь съесть или выпить. Нет, необязательно кашу, кашу она съела вчера. Что-нибудь маленькое, скажем, парочку лепёшек с супом или несколько кусочков хлеба с маслом или помидорами, или хотя бы кружечку кефира, не очень кислого, а просто приятного. Или ещё что-нибудь…
Словом, надо вставать.
Сразу за ступенькой была вода. Дворик затопило, ворота походили на небольшой шлюз, какие ставят на южных реках. Пришлось идти чуть ли не вплавь, прямо по мелководью. Под подошвами чавкала грязь, и разбегались крошечные чёрные головастики.
Улочка превратилась в серый коридор — и стены, и небо, и отражение в воде были одного и того же унылого, вымороченно-серого цвета. По воде бежали круги — дождь, похоже, решил продолжаться до вечера.
Сегодня, кажется, выходной… да, точно. В Семинарию можно не идти, а рынок открыт. Можно на рынок сходить, меня там давненько не видели.
Рынок — это скопище деревянных навесов, давно потемневших под бесконечным дождём. Под ними нахохленные чёрные торговки, похожие на мокрых ворон, яблоки, редька, свёкла, мясо, прикрытое ветошью от влаги… огурцы в кадушках и квохчущие куры в плетёных клетках. Народу полно, все что-то выбирают и уносят в здоровенных заплечных мешках.
Керенга возвращается с корзинкой, тщательно замотанной белой тряпочкой. Возле ворот жмётся кто-то очень знакомый. Серый плащ, перешитый из мешка для муки и капюшон…
— Рима!
— Керенга, наконец-то! Я уж думала, ты растаяла…
Они сидят на ящиках под каким-то навесом. Где-то совсем рядом из прохудившегося желоба хлещет вода.
Под белой тряпочкай оказываются абрикосы — полная корзинка великолепных медово-жёлтых абрикосов. Их и едят, шпуляясь косточками в лужи.
— Слушай, — говорит Рима, — У меня к тебе дело.
— Что такое?
— Можно у тебя переночевать?
Керенга едва не давится. Не то, чтобы нельзя, но… непонятно! Рима — служительница, их жалованье со стипендией не сравнишь, и жильё им полагается казённое. Неужели потолок протекает?
— А… зачем тебе?
— Меня из города выгоняют.
— Что?!— Керенга чуть не подпрыгнула.
— Весь штат Южного изгоняют из города.
— За что?
— Кто его знает… В указе этого нет. Там только «превратившие Южный в рассадник зла и ненавистей»…,
— Пока не вернусь, лежи здесь. На улицу не ходи, хозяйка всё замечает.
Керенга открыла сундучок и стала переодеваться в чёрное платье с серебряным воротником — парадное одеяние для всех семинаристов Северного.
— Послушай, Керенга, — Рима лежала на её кровати, и, не мигая, смотрела на потолок, — Как думаешь, что такое отчаяние?
— Ты это к чему?
Живёт он ей и по сей день. Как и прежде в нём прохладно и сухо, возле проржавевших осей разрастается трава, а под крышей, в уголках, гнездятся ласточки. На разодранных сидениях можно сидеть, лежать, смотреть в погнутое окно, а если положить ногу на ногу и сверху тетрадку — даже писать.
О чём? Да о чём угодно.
Ну, например, про автобус.
Разговор о дожде
Бывает, что вечерами она чувствует Абсолютного Убийцу. Он ничего не говорит, не ждёт и не делает — просто шагает по красноватой земле среди гор, обветренных валунов и столбов застывшей магмы. Хрупает под подошвами вулканическое стекло, осыпаются камушки и горят в небе два тусклых солнца: красное и золотое. Оттенок у неба густой, тёмно-жёлтый, как у патоки, а иногда, когда одно из солнц уже село, видны и звёзды: совсем незнакомые звёзды совсем незнакомого неба. Или может что-то из детства?
В детстве остались: круглая мебель, крошечные комнатки с цилиндрическими печурками и пёстрыми пластинами вакорита в ромбообразных рамах: комнату словно сбрызнули радугой. Она сидит на мягком коврике и о чём-то спрашивает кошку, а та мяукает в ответ.
После у неё кошек никогда не было.
Вообще никого не было — одна жила.
Дождь, дождь, дождь. Дни и ночи напролёт один и тот же дождь, то потише, что погромче, то мелкий, игольчатый, то настоящий ливень, так, что всё вокруг превращается в липкую, вязкую топь, а ноги проваливаются по щиколотку. Ночами он, пожалуй, стихает, но днём ему не видно конца. Пахнут мокрым песком, прелым навозом и гниющей на чердаке рухлядью, а выбираться из переулка приходится едва ли не вплавь.
А выбираться надо. Керенга лежит на кровати, изучает подтёки на потолке и чувствует, что живот стал как пустой кошелёк, как голодная шкатулка; ему очень не повредит что-нибудь съесть или выпить. Нет, необязательно кашу, кашу она съела вчера. Что-нибудь маленькое, скажем, парочку лепёшек с супом или несколько кусочков хлеба с маслом или помидорами, или хотя бы кружечку кефира, не очень кислого, а просто приятного. Или ещё что-нибудь…
Словом, надо вставать.
Сразу за ступенькой была вода. Дворик затопило, ворота походили на небольшой шлюз, какие ставят на южных реках. Пришлось идти чуть ли не вплавь, прямо по мелководью. Под подошвами чавкала грязь, и разбегались крошечные чёрные головастики.
Улочка превратилась в серый коридор — и стены, и небо, и отражение в воде были одного и того же унылого, вымороченно-серого цвета. По воде бежали круги — дождь, похоже, решил продолжаться до вечера.
Сегодня, кажется, выходной… да, точно. В Семинарию можно не идти, а рынок открыт. Можно на рынок сходить, меня там давненько не видели.
Рынок — это скопище деревянных навесов, давно потемневших под бесконечным дождём. Под ними нахохленные чёрные торговки, похожие на мокрых ворон, яблоки, редька, свёкла, мясо, прикрытое ветошью от влаги… огурцы в кадушках и квохчущие куры в плетёных клетках. Народу полно, все что-то выбирают и уносят в здоровенных заплечных мешках.
Керенга возвращается с корзинкой, тщательно замотанной белой тряпочкой. Возле ворот жмётся кто-то очень знакомый. Серый плащ, перешитый из мешка для муки и капюшон…
— Рима!
— Керенга, наконец-то! Я уж думала, ты растаяла…
Они сидят на ящиках под каким-то навесом. Где-то совсем рядом из прохудившегося желоба хлещет вода.
Под белой тряпочкай оказываются абрикосы — полная корзинка великолепных медово-жёлтых абрикосов. Их и едят, шпуляясь косточками в лужи.
— Слушай, — говорит Рима, — У меня к тебе дело.
— Что такое?
— Можно у тебя переночевать?
Керенга едва не давится. Не то, чтобы нельзя, но… непонятно! Рима — служительница, их жалованье со стипендией не сравнишь, и жильё им полагается казённое. Неужели потолок протекает?
— А… зачем тебе?
— Меня из города выгоняют.
— Что?!— Керенга чуть не подпрыгнула.
— Весь штат Южного изгоняют из города.
— За что?
— Кто его знает… В указе этого нет. Там только «превратившие Южный в рассадник зла и ненавистей»…,
— Пока не вернусь, лежи здесь. На улицу не ходи, хозяйка всё замечает.
Керенга открыла сундучок и стала переодеваться в чёрное платье с серебряным воротником — парадное одеяние для всех семинаристов Северного.
— Послушай, Керенга, — Рима лежала на её кровати, и, не мигая, смотрела на потолок, — Как думаешь, что такое отчаяние?
— Ты это к чему?
Страница 19 из 93