Распашоночки купили светлые: три легких голубых, три теплых фисташковых, две вышитые, и дешевых без счету на завязках. Я говорю: куда так много. А они стирать-то как будешь, дурочка, он же зассыкает, белые-то…
11 мин, 16 сек 9553
Она пока мыла, я пеленочку на стол, сыночка развернула, выложила, и под головку валик: все как надо.
Выходит. Вы чего, издеваетесь? — спрашивает. Нет, говорю, — что вам не так? Сами что ли не видите? — и ну обратно в прихожую. Маленький, он, что ли? — вослед ей уже кричу, — Так мне сказали, что уже массажик можно.
— Вот пусть кто сказал, тот и делает, — и дверью так хлобысть, — аж сыночек заплакал.
Не успела я его успокоить — Колька на пороге. Ты кому, зараза, названиваешь, орет. Он у меня грозный больно, но за сына у меня вдруг такая смелость случилась, что аж самой страшно потом стало. Денег, говорю, тебе скотина жалко. На сына жалко, говорю. Да чтобы ты провалился, весь жадный как мамаша твоя, вы не то, что ребенка, игрушку и ту голодом уморите, твари.
Охолонул весь как-то, даже руки задрожали. Уходи, — ору, — чтобы мои глаза тебя больше не видели, папаша. Дверью не промахнись.
Ушел, конечно. А мне того и надо. Я еще когда врачиха уходила, поняла: надо не к частникам, а в госучреждение. Сынка завернула и в комнату матери и ребенка — у меня поликлиника за углом прямо, можно и без коляски. Ко врачу, конечно, не досиделась, зато пока по коридору гуляла, плакат заметила. Там все-все приемы расписаны. И ручки куда, и ножки. Аж до года. Ну я бланк со стола прихватила, ручку у женщины какой-то заняла и срисовала все подряд чтобы еще раз не бегать. И что вы думаете? Получилось! Не сразу, но через две недельки перевернулся как миленький.
— Видишь, — смеюсь, — сыночка, с мамой не пропадешь.
В ответ смеется, да заливисто так, задорно. У меня аж от души отлегло.
А Колька вернулся. Три дня погулял, да и вернулся — кто такую харю дольше протерпит.
Декабрь.
Открыток купила. Маме попроще, а сестре красивую, с музыкой. Правда, пока в конверт пихала, блестки осыпались, ну да ничего: на почте и не так обтрепят.
Подарки присматриваю. Кольке хотела рубашку из джинсы, фабричная Турция, со всеми этикетками, но размера не было: только в воскресенье привезут. Схожу.
А маленькому видела красивый костюм из синего флиса, на спине какой-то то ли утенок, то ли цыпленок. И вот как поглядеть: с одной стороны недорого, вроде бы, и сторговаться можно, а с другой у нас вся одежка целенькая, ну ничего не снашивает, я даже Ленке хвасталась «мол, могу и не стирать». Наверное, не куплю. Куплю лучше игрушку какую-нибудь.
Ой, мишка!
Странно, в ящике нет. А ведь точно помню, как в ящик запихивала. Может, выкинул кто? Или Колька своей сучке снес, ее детям, чтобы они провалились, сучье отродье. Точно, небось, снес, он теперь у нее целыми днями высиживает, будто бы там чем ему намазано. Знаю чем там ему намазано, она сама выпить не дура, небось, и его не обносит, а он дурак и рад стараться, на сына родного не смотрит — туда все, все туда. А ребенок, он ведь все чувствует, пусть и маленький, лежит, кровиночка, только глазками шмыг-шмыг. Ну я ей все скажу, при случае, уж такого порасскажу, не отмоется, вот только потеплее будет, сразу же к ней.
Январь.
Ну вот и все, миленький. Нету больше у тебя папки. Да по правде сказать, толку-то от папки того… До третьего числа не являлся. Потом пришел — едва на ногах стоит, я только-только диван разобрать успела — уже храпит. Ну я ему рубашку новую на подушку положила, и рядом села. Гляжу на эти все этикетки и такая меня тоска берет, злость такая, что лопну вот-вот. Подхватила я тебя на ручки, костюм новый надела, в коляску завернула и к ней. В дверь звоню, а саму колотит всю, только бы не убить, думаю, только бы не убить.
Открывает, в каком-то халате грязном, глаза мутные, от рожи перегаром несет.
— Ты зачем семью мою портишь, алкашка, — кричу ей.
Молчит.
— Ни стыда ни совести, — кричу, — своего мужика нету, дак она на чужих.
Зенки протерла, зевнула всем ртом.
— Какую семью, — спрашивает.
— Это у кого тут семья?
— Ты семьи не видишь, сволочь? А это что, по-твоему, куколка? — и тебя, миленький, прямо в рожу ей сую испитую, прямо в рожу.
И ведь ты подумай, даже глазом не моргнула, а ручищей своей здоровенной так и хрясть про одеялочку, у меня аж все внутри сжалось.
— Иди, — орет, — отсюда, бесноватая, чтобы духу твоего тута не было. И дверь перед самым моим носом защелкивает.
Я по правде, как она дверь закрывала, и не видела. Над тобой склонилась: все боялась, как бы она тебе ничего не сломала. А уж потом, конечно, дубасить начала. Даже, грешным делом, спички достала — думала хоть коврик ей спалю. Да не удалось: пьяная-то пьяная, а участкового вызвала. Тут нас с тобой, конечно, домой и спровадили. Хотя несправедливо это все — ей, значит, и мужей чужих уводить позволено, и по ребенкам ручищами… Но я заявление-то на нее написала, подсуетилась. Прямо в тот же день и состряпала.
Только все пустое.
Выходит. Вы чего, издеваетесь? — спрашивает. Нет, говорю, — что вам не так? Сами что ли не видите? — и ну обратно в прихожую. Маленький, он, что ли? — вослед ей уже кричу, — Так мне сказали, что уже массажик можно.
— Вот пусть кто сказал, тот и делает, — и дверью так хлобысть, — аж сыночек заплакал.
Не успела я его успокоить — Колька на пороге. Ты кому, зараза, названиваешь, орет. Он у меня грозный больно, но за сына у меня вдруг такая смелость случилась, что аж самой страшно потом стало. Денег, говорю, тебе скотина жалко. На сына жалко, говорю. Да чтобы ты провалился, весь жадный как мамаша твоя, вы не то, что ребенка, игрушку и ту голодом уморите, твари.
Охолонул весь как-то, даже руки задрожали. Уходи, — ору, — чтобы мои глаза тебя больше не видели, папаша. Дверью не промахнись.
Ушел, конечно. А мне того и надо. Я еще когда врачиха уходила, поняла: надо не к частникам, а в госучреждение. Сынка завернула и в комнату матери и ребенка — у меня поликлиника за углом прямо, можно и без коляски. Ко врачу, конечно, не досиделась, зато пока по коридору гуляла, плакат заметила. Там все-все приемы расписаны. И ручки куда, и ножки. Аж до года. Ну я бланк со стола прихватила, ручку у женщины какой-то заняла и срисовала все подряд чтобы еще раз не бегать. И что вы думаете? Получилось! Не сразу, но через две недельки перевернулся как миленький.
— Видишь, — смеюсь, — сыночка, с мамой не пропадешь.
В ответ смеется, да заливисто так, задорно. У меня аж от души отлегло.
А Колька вернулся. Три дня погулял, да и вернулся — кто такую харю дольше протерпит.
Декабрь.
Открыток купила. Маме попроще, а сестре красивую, с музыкой. Правда, пока в конверт пихала, блестки осыпались, ну да ничего: на почте и не так обтрепят.
Подарки присматриваю. Кольке хотела рубашку из джинсы, фабричная Турция, со всеми этикетками, но размера не было: только в воскресенье привезут. Схожу.
А маленькому видела красивый костюм из синего флиса, на спине какой-то то ли утенок, то ли цыпленок. И вот как поглядеть: с одной стороны недорого, вроде бы, и сторговаться можно, а с другой у нас вся одежка целенькая, ну ничего не снашивает, я даже Ленке хвасталась «мол, могу и не стирать». Наверное, не куплю. Куплю лучше игрушку какую-нибудь.
Ой, мишка!
Странно, в ящике нет. А ведь точно помню, как в ящик запихивала. Может, выкинул кто? Или Колька своей сучке снес, ее детям, чтобы они провалились, сучье отродье. Точно, небось, снес, он теперь у нее целыми днями высиживает, будто бы там чем ему намазано. Знаю чем там ему намазано, она сама выпить не дура, небось, и его не обносит, а он дурак и рад стараться, на сына родного не смотрит — туда все, все туда. А ребенок, он ведь все чувствует, пусть и маленький, лежит, кровиночка, только глазками шмыг-шмыг. Ну я ей все скажу, при случае, уж такого порасскажу, не отмоется, вот только потеплее будет, сразу же к ней.
Январь.
Ну вот и все, миленький. Нету больше у тебя папки. Да по правде сказать, толку-то от папки того… До третьего числа не являлся. Потом пришел — едва на ногах стоит, я только-только диван разобрать успела — уже храпит. Ну я ему рубашку новую на подушку положила, и рядом села. Гляжу на эти все этикетки и такая меня тоска берет, злость такая, что лопну вот-вот. Подхватила я тебя на ручки, костюм новый надела, в коляску завернула и к ней. В дверь звоню, а саму колотит всю, только бы не убить, думаю, только бы не убить.
Открывает, в каком-то халате грязном, глаза мутные, от рожи перегаром несет.
— Ты зачем семью мою портишь, алкашка, — кричу ей.
Молчит.
— Ни стыда ни совести, — кричу, — своего мужика нету, дак она на чужих.
Зенки протерла, зевнула всем ртом.
— Какую семью, — спрашивает.
— Это у кого тут семья?
— Ты семьи не видишь, сволочь? А это что, по-твоему, куколка? — и тебя, миленький, прямо в рожу ей сую испитую, прямо в рожу.
И ведь ты подумай, даже глазом не моргнула, а ручищей своей здоровенной так и хрясть про одеялочку, у меня аж все внутри сжалось.
— Иди, — орет, — отсюда, бесноватая, чтобы духу твоего тута не было. И дверь перед самым моим носом защелкивает.
Я по правде, как она дверь закрывала, и не видела. Над тобой склонилась: все боялась, как бы она тебе ничего не сломала. А уж потом, конечно, дубасить начала. Даже, грешным делом, спички достала — думала хоть коврик ей спалю. Да не удалось: пьяная-то пьяная, а участкового вызвала. Тут нас с тобой, конечно, домой и спровадили. Хотя несправедливо это все — ей, значит, и мужей чужих уводить позволено, и по ребенкам ручищами… Но я заявление-то на нее написала, подсуетилась. Прямо в тот же день и состряпала.
Только все пустое.
Страница 2 из 3