Фандом: Отблески Этерны. Soulmate-AU. Иногда судьба, кажется, просто ненавидит хорошие концовки.
28 мин, 34 сек 15551
Луиджи с замиранием сердца ожидает, что почувствует недостойное разочарование и даже зависть, из-за которых ему будет стыдно и неловко смотреть Вальдесу в глаза — ведь Вальдес-то не виноват, что его родственная душа выжила, а Поликсена безнадёжно мертва. Вместо этого он чувствует облегчение, а затем — недоумение и досаду. Вся его сентиментальная натура восстаёт против того, что происходит: две родственные души, уже не чаявшие когда-либо увидеть друг друга, ведут себя вежливо и официально, как на королевском приёме. Кальдмеер, даже будучи пленником в первый раз, не смотрел так настороженно на каждое движение Вальдеса. Ротгер не вёл себя настолько чинно и прилично… ну, Луиджи не так давно знает Вальдеса, но готов поставить целое состояние на то, что подобного раньше не случалось вовсе. И он не понимает, отказывается понимать, почему Ротгер, который готов был сцепиться со своими же ради этого человека, когда ещё даже не знал об их связи… Почему Вальдес, который упрямо отстаивал своё право держать пленников в собственном доме, даже когда они были просто пленниками… Почему Бешеный, который отправился к берегам вражеской страны не воевать, а мстить… Почему вот этот вот Бешеный Ротгер Вальдес по возвращении в Хексберг первым делом ведёт Фельсенбурга и Кальдмеера к Альмейде, а после их с остальными пленниками располагают в отдельном доме, куда Ротгер даже не заходит — сразу отправляется к себе.
В ответ на прямой вопрос Вальдес смотрит как-то странно, словно ему приходится объяснять очевидные вещи ребёнку — и Луиджи снова чувствует себя по-глупому сентиментальным. А Ротгер, легко рассмеявшись, демонстрирует метку на своей ладони и говорит, что это требует свободы и равенства. Луиджи не решается уточнить, что он имеет в виду.
Иногда Олаф Кальдмеер ненавидит собственную принципиальность. Это странное и необычное чувство впервые посещает его на оглашении приговора. Он стоит, выпрямившись и заложив руки за спину, как на мостике своего уже затонувшего корабля, слушает обвинения и приговор — и единственная мысль, которая как-то отстранённо крутится в этот момент в его голове: «Надо было всё же перейти на» ты«с Вальдесом… с Ротгером». Олаф знает, что мысль неверная, что он поступил так, как ему велела его совесть, и если бы можно было всё переиграть — поступил бы точно так же снова… Но вот в этот момент, когда терять уже, кажется, больше и нечего, самое большое сожаление — за вычетом потерянного флота и людей, которых уже не вернуть — вызывает эта проявленная в плену перед человеком, который должен, обязан был остаться врагом, принципиальность. От которой всё равно нет никакого толку — людям, которые его судят, наплевать, виновен ли адмирал Кальдмеер в самом деле в том, в чём его обвиняют, или нет. Они просто должны объявить кого-то виноватым — а тут такой удобный адмирал цур зее, вернувшийся из плена с клеймом изменника. Олаф ловит себя на том, что смеётся, сидя в камере и ожидая, когда за ним придут — смеётся над тем, что куда большую злость, чем решение повесить на него всех собак, вызывает в нём это вот пренебрежительное отношение к его метке. Ему кажется, что Ротгер непременно посмеялся бы над этим, но Ротгера здесь нет, и поэтому он смеётся сам.
Олаф потерял свою семью давным-давно, и теперь не знает, что более странно: снова чувствовать, что у него есть семья, или знать, что эта семья — Вальдес. Который смотрит тепло и улыбается, как лучшему другу, но говорит, как с незнакомцем. Эта метка, само наличие которой приятно согревает где-то изнутри — ты не один, ты больше никогда не будешь один, — должна была всё упростить: объяснить, узаконить их непонятную не-дружбу-не-вражду, успокоить, наконец, гнетущее чувство, что поступаешь неправильно, вот так запросто общаясь так с врагом… Вместо этого метка всё усложняет. Больше нет никаких вечерних посиделок за бокалом вина и разговорами обо всём, что только не касается политики. Теперь, кажется, только политика и осталась: Олаф и Руппи выдерживают долгий то ли допрос, то ли совещание с Альмейдой, во время которого Вальдес сидит на стуле где-то у них за спиной и периодически влезает в разговор в своей обычной манере, но ни разу не обращается напрямую ни к кому, кроме своего адмирала. Затем их с прочими пленниками селят в отдельном доме в каком-то среднем между беженцами и парламентёрами статусе — и они теперь кто угодно, но только не военнопленные.
В ответ на прямой вопрос Вальдес смотрит как-то странно, словно ему приходится объяснять очевидные вещи ребёнку — и Луиджи снова чувствует себя по-глупому сентиментальным. А Ротгер, легко рассмеявшись, демонстрирует метку на своей ладони и говорит, что это требует свободы и равенства. Луиджи не решается уточнить, что он имеет в виду.
Иногда Олаф Кальдмеер ненавидит собственную принципиальность. Это странное и необычное чувство впервые посещает его на оглашении приговора. Он стоит, выпрямившись и заложив руки за спину, как на мостике своего уже затонувшего корабля, слушает обвинения и приговор — и единственная мысль, которая как-то отстранённо крутится в этот момент в его голове: «Надо было всё же перейти на» ты«с Вальдесом… с Ротгером». Олаф знает, что мысль неверная, что он поступил так, как ему велела его совесть, и если бы можно было всё переиграть — поступил бы точно так же снова… Но вот в этот момент, когда терять уже, кажется, больше и нечего, самое большое сожаление — за вычетом потерянного флота и людей, которых уже не вернуть — вызывает эта проявленная в плену перед человеком, который должен, обязан был остаться врагом, принципиальность. От которой всё равно нет никакого толку — людям, которые его судят, наплевать, виновен ли адмирал Кальдмеер в самом деле в том, в чём его обвиняют, или нет. Они просто должны объявить кого-то виноватым — а тут такой удобный адмирал цур зее, вернувшийся из плена с клеймом изменника. Олаф ловит себя на том, что смеётся, сидя в камере и ожидая, когда за ним придут — смеётся над тем, что куда большую злость, чем решение повесить на него всех собак, вызывает в нём это вот пренебрежительное отношение к его метке. Ему кажется, что Ротгер непременно посмеялся бы над этим, но Ротгера здесь нет, и поэтому он смеётся сам.
Олаф потерял свою семью давным-давно, и теперь не знает, что более странно: снова чувствовать, что у него есть семья, или знать, что эта семья — Вальдес. Который смотрит тепло и улыбается, как лучшему другу, но говорит, как с незнакомцем. Эта метка, само наличие которой приятно согревает где-то изнутри — ты не один, ты больше никогда не будешь один, — должна была всё упростить: объяснить, узаконить их непонятную не-дружбу-не-вражду, успокоить, наконец, гнетущее чувство, что поступаешь неправильно, вот так запросто общаясь так с врагом… Вместо этого метка всё усложняет. Больше нет никаких вечерних посиделок за бокалом вина и разговорами обо всём, что только не касается политики. Теперь, кажется, только политика и осталась: Олаф и Руппи выдерживают долгий то ли допрос, то ли совещание с Альмейдой, во время которого Вальдес сидит на стуле где-то у них за спиной и периодически влезает в разговор в своей обычной манере, но ни разу не обращается напрямую ни к кому, кроме своего адмирала. Затем их с прочими пленниками селят в отдельном доме в каком-то среднем между беженцами и парламентёрами статусе — и они теперь кто угодно, но только не военнопленные.
Страница 3 из 9