Фандом: Fullmetal Alchemist. Послевоенный период. Грид и его банда бродяжничают по стране.
148 мин, 9 сек 16685
— Солнце взошло, — вернул Мартель в реальность деловито прикинувший на глаз раннее время Грид. Его глаза снова стали прежними, яркими и светлыми, только узкие кошачьи зрачки были чуть шире обычного. — Ребят надо будить.
Сколько десятилетий ты даёшь нам приют, порой неласковая и суровая, неприхотливая, разостлавшаяся под солнцем зеркалами бескрайних, волнами стелющихся полей и лугов аместрийская земля? Скольких ты приняла в свой вечный надёжный приют, сколько пепла отжитых, растворившихся в тишине веков лет впитала в свою истерзанную бедную почву, сколько перевидала на своей долгой, молчаливой и в то же время раздирающейся криком иссеченных лёгких жизни?
Земля, завоёванная у чужаков, неохотно перетекающая из бесконечных долин в упрямые, обломленными в безнадёжном сражении за собственное место зубами торчащие горные хребты и пики, вечно занесённые снегом, приспособившая, подобравшая под себя упорно-злых в работе и спорых в веселье людей с русыми, высушенными и выбеленными солнцем волосами, закрывавшими потемневшие по весне шеи, с загорелыми до локтей руками, — дашь ли ты приют всем тем, кому больше некуда идти, кроме как в безнадёжной мольбе падать на колени перед тобой, зелёная и холодная земля, заключённая в чёткий знак выдранных с клочьями, забранных границ, ведь одиноких людей так бесконечно много, их сотни, десятки, тысячи? Несчастная аместрийская земля, чьё будущее застилает пепел и дым отгремевших нескончаемых войн, которая, как лоскутное одеяло, веками обрастала всё новыми обрывками территории соседей, захлёбываясь не успевавшей остывать густой кровью, заливавшей чистые поля отшелестевшего майской листвой молодого времени, насквозь больная земля, вспоротая обломанными ножами дезертиров, жалко закапывающих содранные с мундиров выгоревшие аксельбанты и потускневшие звёздочки отличия в придорожной глине, — примешь ли ты беглых, оставивших былое, без угрызений пропитавшейся порохом совести попрощавшихся с оружием солдат и врачей, добровольцев и маркитантов, бедных и ущербных оттого, что ни у одного из них теперь нет иного дома, кроме тебя?
Дорога стелется, уходит куда-то далеко — наверное, к лучшей жизни, чем та, которая медленно течёт ныне, смешиваясь с бурным потоком бытия. К жизни без войны, жизни под мирным небом, жизни с крышей над головой — жизни, которая смирит с потерями всех без согласия искалеченных, пущенных под хирургический нож и длинные заклинания беззащитных людей: рано состарившегося сержанта, забытого, давно похороненного всеми родными фельдшера, безучастно перебирающего словно сросшиеся с пальцами чётки мальчишку из семьи священника, уставшую от навалившегося на слабые плечи кошмара молодую женщину, случайно нашедшего здесь свою родину чужого воришку. Жизни, которая примет беглого бунтовщика, побродягу-сына неизвестных родителей, пошедшего против обычая не по упрямству или убеждению даже — по собственной, глубоко укоренившейся и по-своему правильной уверенной прихоти жить так, как это можно посчитать нужным самому себе, и дышать солнечным ароматом свежих колосящихся полей…
В стране цвело, золотясь налившимися солнцем травами, впитавшими в себя все крохи тепла, зрелое лето, одетое запахом нераскрывшейся под серпами и плугом тёмной пашни, светящейся яркими глазами крупного и тяжёлого полевого мака.
— Какая же у нас страна прекрасная, — с затаённым, почти не слышным в задумчивом грустном голосе величественным почтением сказал Грид — он стоял на холме, вольготно заложив руки за спину, и степной ветер, дразняще трепля его за шиворот и по затылку, рассыпался над обвисшими от полноты колосьями и бежал широко разбегающимися волнами по золотящейся пшенице, донося крик рассеянного скворца до самого леса, спрятавшегося за дальней деревней, и подхватывая высоко в синеве безоблачного неба запутавшихся в дыхании земли маленьких, безоглядно кидающихся в стороны короткохвостых ласточек-береговушек. — И ведь хочется всю её обнять, так бы и обхватил, — ан не получается…
Июльским остывающим вечером они — то банально, совершенно обычно пешком, то не вполне порядочным промежуточным подъездом на почтовых поездах, тихонько шумя и общаясь более тычками, опираясь на переборки и гадая, что же подбросит им сегодняшний путь, — были возле Марагова-Воли.
Сколько десятилетий ты даёшь нам приют, порой неласковая и суровая, неприхотливая, разостлавшаяся под солнцем зеркалами бескрайних, волнами стелющихся полей и лугов аместрийская земля? Скольких ты приняла в свой вечный надёжный приют, сколько пепла отжитых, растворившихся в тишине веков лет впитала в свою истерзанную бедную почву, сколько перевидала на своей долгой, молчаливой и в то же время раздирающейся криком иссеченных лёгких жизни?
Земля, завоёванная у чужаков, неохотно перетекающая из бесконечных долин в упрямые, обломленными в безнадёжном сражении за собственное место зубами торчащие горные хребты и пики, вечно занесённые снегом, приспособившая, подобравшая под себя упорно-злых в работе и спорых в веселье людей с русыми, высушенными и выбеленными солнцем волосами, закрывавшими потемневшие по весне шеи, с загорелыми до локтей руками, — дашь ли ты приют всем тем, кому больше некуда идти, кроме как в безнадёжной мольбе падать на колени перед тобой, зелёная и холодная земля, заключённая в чёткий знак выдранных с клочьями, забранных границ, ведь одиноких людей так бесконечно много, их сотни, десятки, тысячи? Несчастная аместрийская земля, чьё будущее застилает пепел и дым отгремевших нескончаемых войн, которая, как лоскутное одеяло, веками обрастала всё новыми обрывками территории соседей, захлёбываясь не успевавшей остывать густой кровью, заливавшей чистые поля отшелестевшего майской листвой молодого времени, насквозь больная земля, вспоротая обломанными ножами дезертиров, жалко закапывающих содранные с мундиров выгоревшие аксельбанты и потускневшие звёздочки отличия в придорожной глине, — примешь ли ты беглых, оставивших былое, без угрызений пропитавшейся порохом совести попрощавшихся с оружием солдат и врачей, добровольцев и маркитантов, бедных и ущербных оттого, что ни у одного из них теперь нет иного дома, кроме тебя?
Дорога стелется, уходит куда-то далеко — наверное, к лучшей жизни, чем та, которая медленно течёт ныне, смешиваясь с бурным потоком бытия. К жизни без войны, жизни под мирным небом, жизни с крышей над головой — жизни, которая смирит с потерями всех без согласия искалеченных, пущенных под хирургический нож и длинные заклинания беззащитных людей: рано состарившегося сержанта, забытого, давно похороненного всеми родными фельдшера, безучастно перебирающего словно сросшиеся с пальцами чётки мальчишку из семьи священника, уставшую от навалившегося на слабые плечи кошмара молодую женщину, случайно нашедшего здесь свою родину чужого воришку. Жизни, которая примет беглого бунтовщика, побродягу-сына неизвестных родителей, пошедшего против обычая не по упрямству или убеждению даже — по собственной, глубоко укоренившейся и по-своему правильной уверенной прихоти жить так, как это можно посчитать нужным самому себе, и дышать солнечным ароматом свежих колосящихся полей…
В стране цвело, золотясь налившимися солнцем травами, впитавшими в себя все крохи тепла, зрелое лето, одетое запахом нераскрывшейся под серпами и плугом тёмной пашни, светящейся яркими глазами крупного и тяжёлого полевого мака.
— Какая же у нас страна прекрасная, — с затаённым, почти не слышным в задумчивом грустном голосе величественным почтением сказал Грид — он стоял на холме, вольготно заложив руки за спину, и степной ветер, дразняще трепля его за шиворот и по затылку, рассыпался над обвисшими от полноты колосьями и бежал широко разбегающимися волнами по золотящейся пшенице, донося крик рассеянного скворца до самого леса, спрятавшегося за дальней деревней, и подхватывая высоко в синеве безоблачного неба запутавшихся в дыхании земли маленьких, безоглядно кидающихся в стороны короткохвостых ласточек-береговушек. — И ведь хочется всю её обнять, так бы и обхватил, — ан не получается…
Июльским остывающим вечером они — то банально, совершенно обычно пешком, то не вполне порядочным промежуточным подъездом на почтовых поездах, тихонько шумя и общаясь более тычками, опираясь на переборки и гадая, что же подбросит им сегодняшний путь, — были возле Марагова-Воли.
Страница 27 из 35