Молодой человек взял каюту на превосходном пакетботе «Индепенденс», намереваясь добраться до Нью-Йорка. Он узнает, что его спутником на судне будет мистер Корнелиус Вайэт, молодой художник, к которому он питает чувство живейшей дружбы. В качестве багажа у Уайета есть большой продолговатый ящик, с которым связана какая-то тайна…
Из того, что я видел и слышал, я заключил, что художник, по необъяснимому капризу судьбы, а может быть повинуясь какой-нибудь вспышке, полной энтузиазма, причудливой страсти, был вовлечен в союз с женщиной, которая была безусловно ниже его, и что, как естественный результат, последовало быстрое и полное отвращение. Я жалел его искреннейшим образом, но это не могло меня заставить совершенно простить ему несообщительность относительно «Тайной Вечери». В этом я решил отомстить за себя.
Однажды он вышел на палубу, и, взяв его по обыкновению под руку, я стал ходить с ним взад и вперед. Однако же его угрюмость (которую при данных обстоятельствах я считал вполне натуральной), по-видимому, нисколько не уменьшалась. Он говорил мало, с видимым усилием, и был мрачен. Я рискнул раза два пошутить, и он сделал болезненную попытку улыбнуться. Бедняк! — при мысли о его жене я удивлялся, что у него еще хватало мужества хотя бы надевать маску веселости. Наконец, я решился наметить прямо в цель. Я начал с целого ряда скрытых недомолвок и намеков по поводу продолговатого ящика — как раз таким образом, чтобы дать ему понять, что я не вполне был слепой мишенью или жертвой маленького каприза его шутливой мистификации. Первым моим намерением было открыть батарею, находившуюся в засаде. Я сказал что-то об «особенной форме этого ящика»; и, произнося эти слова, я многозначительно улыбнулся, подмигнул, и слегка коснулся его поясницы своим указательным пальцем.
То, как Вайэт принял эту невинную шутку, убедило меня сразу, что он помешан. Сперва он так уставился на меня, как будто он находил совершенно невозможным постичь остроумие моего замечания, но по мере того как эта острота, по-видимому, медленно проникала в его мозг, его глаза, в точном соответствии с этим, стали выкатываться из орбит. Потом, он весь залился краской — потом, сделался до отвратительности бледен — потом, как бы в высшей степени распотешенный моими намеками, он начал громко хохотать, и судорожный смех его, к моему изумлению, постепенно возрастал в силе в течении десяти минут или более. Наконец, плашмя, он тяжко рухнулся на палубу. Когда я подбежал, чтобы поднять его, по всей видимости, он был мертв.
Я позвал на помощь, и с большими затруднениями мы привели его в чувство. Некоторое время он что-то бессвязно говорил. Потом мы пустили ему кровь и уложили его в постель. На следующее утро он совершенно поправился, насколько дело шло о его чисто физическом здоровье. О состоянии его ума я, конечно, не говорю ничего. Во все остальное время переезда я избегал его, по совету капитана, который, по-видимому, думал то же, что и я, относительно его помешательства, но предупредил меня, чтобы я не говорил ничего об этом никому из пассажиров.