Перышки боа слегка подрагивали в такт учащенному дыханию Эйдэна. Стремящийся к бесконечной серости холл выстрелил пестросмешением жизни, ссыпаясь грудой колких искр к ногам художника. Ощущений от увиденного не могла испортить даже безвкусная армированная рамка, служившая вместилищем воистину сюрреалистического полотна…
Она металась по комнате, собирая хаотично разбросанные вещи, разрывая полки в поисках бинта и швыряясь в дражайшего мэтра взглядами сродни шаровым молниям. Резко выдохнув, она, шурша юбками, присела на подлокотник кресла, в котором расположился художник, и покачала головой…
— Мэтр, — белоснежный бинт смялся в пальцах, — берегите себя.
Спустя секунду она сосредоточенно бинтовала палец, и личико Ханны имело выражение столь же невозмутимое, как и в моменты, когда она проводила еженедельные встречи с персоналом.
Ханна, всегда она. Как-то вовремя и без лишних эмоций. Хотя нет, именно с эмоциями, но каким-то другими, не раздражающими. Казалось, только она так умеет: одновременно быть последовательной и точной, уверенной, и в тоже время экспрессивной и с комплексом «мамочки», обеспокоенной своим несамостоятельным чадушком. Чадушко было не то, что несамостоятельным, а вполне беспомощным в большинстве бытовых вопросов. Чем неоднократно давало повод для нервных телодвижений Ханны. Пока она театрально причитала и бинтовала пораненные пальцы, Эйдэн безропотно отдавался в её беспредельную власть, отчасти даже наслаждаясь сложившимися обстоятельствами. Он расслабился и откинулся в кресле, совершенно не беспокоясь о собственной наготе. Ханна видела его и не в таком виде. Моменты, когда обнаженность тела значительно проигрывает оголенности души, мыслей, восприятий.
— Да-да, милая, конечно, я берегу себя. Даже больше, чем ты можешь себе представить, — художник врал, но так искренне и убедительно, что мог рассмешить любого, знающего его столь близко, как Пчелка. Было в Ханне что-то действительно от пчелы, трудолюбивой и последовательной. Но и колко-опасной, аллергически-ядовитой. На фоне этого Эйдэн иногда ощущал себя едва ли не трутнем. Бесполезным и беззащитным, но плодовитым, умеющим подняться в небо и не умереть. Хотя, вопрос, конечно, спорный, не умирал ли он на каждом взлете.
Она подавила в себе желание обнять его. Иногда — хотелось. Чёрт его знает, почему. Потому что немного не от мира сего, потому что такой трогательно беспомощный в определенные моменты, потому что… Эйден Мур?
Ханна улыбнулась. С бинтами было покончено.
— Ваши картины прекрасны, мэтр, — она склонилась к его уху. Кожа Эйдэна пахла дымом и — почему-то — мятой. — Я была на выставке. Как всегда, безупречно.
Ханна помолчала какое-то время, давая Муру не просто услышать слова, но и вслушаться. Она давно привыкла к тому, что можно часами говорить с художником, а он не услышит ни слова: слишком занят размышлениями, опиумной трезвостью, работой, созерцанием прекрасного. В такие моменты Ханна давала себе и мастеру время, чтобы понять друг друга. Однако весьма опасно в такой ситуации, как сейчас, оставлять его наедине с этими мыслями, идеями и ощущениями. Ханна мягко сползла на колени к Эйдэну.
— Хэй, друг мой, знаешь, что тебя ждет ванна, а потом небольшой сюрприз от меня… — она улыбнулась совсем по-особому, точно зная, что эту улыбку Эйдэн поймет. — Синеглазый подарок за великолепные полотна.
Пчёлка знала, чем успокоить и взбодрить художника. Каждое её слово несло особый смысл. Даже не наполненностью смыслами, всего лишь интонациями. И она знала, что именно сейчас мэтр услышит её, успокоится, вдохнёт полной грудью — и, быть может, даже захочет взглянуть на свой подарок.
Милый, свернувшийся клубком на кровати в тайной комнате, синеглазый мальчик только и ждал, чтобы его разбудили. Чтобы его сонные глаза напоили снами и тихими фантазиями, которые разожгут страсть и желание жить в сердцах, столь далёких от умиротворения. Ханна постаралась скрыть дрожь. Хотя могла ли она после стольких лет рядом с Эйдэном хоть что-либо утаить?
Глава пятая