В небольшом провинциальном городе в детском саду начинают бесследно исчезать дети — всегда во время тихого часа. Полиция бессильна, воспитатели напуганы, родители близки к безумию. Молодой ночной сторож, устроившийся в сад после личной трагедии, замечает странную закономерность.
Ни криков. Ни взлома. Ни следов.
Все трое пропали во время тихого часа.
Полиция перерыла здание, осмотрела подвалы, чердак, игровую площадку, опросила воспитателей и родителей. Ничего. Словно дети просто растворились в воздухе.
После третьего исчезновения в садике почти никого не осталось. Родители забрали детей, две воспитательницы уволились, нянечка слегла с сердцем. Но сад не закрыли — в городе и так не хватало мест, а чиновники твердили, что «идёт проверка».
И тогда туда устроился Егор.
Никто не понимал зачем. Ему было тридцать два, худой, неразговорчивый, с вечно усталым лицом. Год назад он потерял дочь: девочка умерла от воспаления лёгких, и с тех пор Егор не мог находиться дома дольше пары часов. Его жена ушла, друзья перестали звонить. Он жил, как тень. Работа ночным сторожем в опустевшем детском саду казалась ему подходящим местом для человека, которому всё равно.
В первый же день он почувствовал в «Рябинке» что-то неправильное.
Не страх. Не тревогу. А именно неправильность.
Слишком длинные коридоры. Слишком гулкие шаги. Слишком холодный воздух в спальне средней группы, хотя на улице стоял июль. И ещё — запах. Под сладким ароматом каши, пыли и хлорки тянулось что-то сырое, землистое. Как из старой могилы после дождя.
— У нас трубы старые, — нервно объяснила заведующая, Марина Викторовна, когда он спросил про запах.
— И вообще… не накручивайте себя.
Но накручивать себя не пришлось.
На вторую ночь Егор услышал колыбельную.
Она доносилась из пустой спальни — едва различимая, тихая, как дыхание. Женский голос пел без слов, тянул одну и ту же мелодию, от которой сводило зубы. Егор замер у двери, потом резко распахнул её.
Никого.
Только ряды маленьких кроваток и колыхнувшиеся занавески у закрытого окна.
На третью ночь он принёс диктофон. На четвёртую — фонарь, монтировку и бутылку водки, которую так и не открыл. На пятую мелодия зазвучала снова. На этот раз — ровно в два часа дня, во время тихого часа, когда в саду было шестеро детей и две воспитательницы.
Егор бросился в спальню.
Дети спали. Или делали вид. Под одеялами угадывались крошечные тела, воспитательница сидела в углу, клевала носом.
Колыбельная шла снизу.
Из-под пола.
Он встал на колени и приложил ухо к линолеуму. Пение стало яснее, а потом, сквозь него, он услышал другое — слабый детский плач.
Егор сорвал ковёр. Под ним обнаружился старый люк, закрашенный десятком слоёв краски. Настолько искусно спрятанный, что никто бы не заметил. Он закричал воспитательнице, чтобы та хватала детей и уходила, а сам ударил монтировкой по крышке.
В этот миг одна из кроваток оказалась пустой.
Ещё секунду назад в ней спал мальчик в зелёной пижаме.
Теперь подушка была вмята, а одеяло медленно оседало, будто кто-то только что встал.
Воспитательница завизжала.
Егор выломал люк.
Снизу пахнуло холодной сыростью. Узкая бетонная шахта уходила в темноту, а по ржавой лестнице вниз тянулись маленькие влажные следы босых ног.
Он спустился, почти не чувствуя ступеней.
Под садиком оказался старый подвал — какой-то древний, кирпичный, с низкими сводами. В центре стояли железные детские кроватки, очень старые, советские, и на них сидели исчезнувшие дети. Бледные, сонные, с закрытыми глазами. Они тихо покачивались в такт колыбельной.
А пела женщина.
Она сидела в кресле-качалке спиной к нему и держала на руках свёрток. Длинные седые волосы спадали до пола. Кожа на шее была серой и висела лоскутами.
— Отдайте детей, — хрипло сказал Егор.
Кресло перестало качаться.
— Им здесь спокойно, — ответила она. Голос её звучал сразу отовсюду — из стен, из труб, из самой земли.
— Здесь их не обидят. Здесь они спят.
Она медленно повернулась.
Лица у неё почти не было — только тёмная вмятина вместо глаз, провалившийся рот и пришитая к груди детская пустышка на верёвочке. В свёртке у неё лежал не младенец, а спутанный комок маленьких рук.
Егор рванулся к ближайшей кроватке, схватил девочку и понёс к лестнице. Остальные дети открыли глаза одновременно.
Их зрачков не было. Только молочная белизна.
— Не буди их, — прошептали они хором.
Сзади заскрипело кресло. Колыбельная превратилась в визг.
Что-то длинное и костлявое обвило ногу Егора. Он упал, но девочку не выпустил. Тогда он вслепую ударил монтировкой назад, ещё и ещё, пока не почувствовал, как металл входит во что-то мягкое, набитое мокрой ватой. Визг оборвался.
Он бежал наверх, таща ребёнка, потом второго, потом третьего. Воспитательница помогала, плача и крестясь. Они вытаскивали детей из подвала, как мешки с мукой, а снизу уже доносилось шуршание — будто по кирпичу ползло сразу много маленьких ног.
Когда подняли последнего, Егор захлопнул люк и придвинул к нему шкаф. Из-под крышки тут же ударили глухие удары.