Вернись с вернисажа… На этих современных выставках, вернисажах ли с саженными полотнами и оскальпированными скульптурами очень забавно отмерять сажени, подкачивая и глазные мышцы адреналином, и чем выпендрежнее художник или глиномес, тем потом дольше отмывать пивом бублики глаз от публики, которой тут тоже надо выпендриваться, выжимая из себя уже всякое этакое!
Схождение с восхождением…
Для меня все это главное теперь было в суме, где я все равно сам без ума не мог оказаться, поэтому его и не было нигде для меня. Оно было только само для себя, даже в отличие от хлеба, который могло преломить со мною моими руками, давая мне каждый раз ровно половину…
Поэтому я и мог спокойно дождаться того момента, когда солнце вновь оказалось на том кресте, приблизить момент чего я смог случайно, спустившись на середину склона холма, потому что мне все же не терпелось это увидеть. Когда я спустился еще ниже, то и оно тоже вместе со мной как бы сошло с того креста дальше и скрылось за куполом. Но когда я, очарованный видением, вновь стал подниматься на холм, то и солнце вместе со мной вновь начало восходить на крест и далее в небо. Не знаю, каким образом, но мы словно бы понимали друг друга, сходили и восходили одновременно, причем столько раз подряд, что оно неизбежно устало, но, к счастью, к тому времени мне уже некуда было дальше восходить, я взошел на вершину, не став подниматься на крест, хотя оно так и подталкивало меня на его, поэтому, слегка порозовев и бросив на меня усталый прощальный взор, сошло уже с креста окончательно, исчезнув даже с земли, убрав за собою и золотистую дорожку на море, по которой, возможно, приглашало и меня пойти за ним, но я бы не успел до нее даже долететь, столько между нами было нагромождено этих темных, непреодолимых глыб домов, кварталов, по улицам между которыми вились уже фиолетовые стоглазые змеи сумерек, глаза которых и светились почти так же, как у той кошки, но иногда их было столько много, что и сами змеи становились просто огненными чудищами, медленно ползущими по извивающимся вместе с ними улицам, переулкам, по пути заползая и в дома, изнутри тоже переполняемые золотом их света, все же не похожего на солнечный, как и цвет золотого креста. Было даже удивительно, как я выбрался оттуда живым, боясь даже кошки…
— Видимо, тогда ее там не было, это, наверно, уж тропинки и сполз туда для размножения, — предположил я, не видя уже его.
Смотрел я на них только потому, чтобы залечить страхом печаль от того, что я не смог помочь солнцу и дальше восходить, что я достиг своей вершины, и на крест восходил лишь в его лице, а в своем — не решился, что для него обернулось почти трагедией, ведь я-то все же сошел с ума на Землю, а не за нее, что она бы и сама могла сделать, должна была делать, не сваливая на других. С горечью я осознавал свою беспомощность, глядя, как запоздало гвозди звезд пробивают небосвод, хотя и мог вроде бы винить в этом холм, что было бы глупо делать даже умному, потому что холму это и не нужно было, раз на него восходят. Он-то мог и понять, что если бы он сам постоянно этим занимался, то он бы давно мог замучить солнце таким постоянным восхождением, отчего оно бы могло забраться на такие верха, которые мы даже представить не можем, а не только увидеть. Тут я и понял, кстати, почему земное восхождение может быть и опасным… Мне же это было простительно, солнце, может, на меня и не обиделось, а просто снисходительно в конце дало понять, что это все была игра его со мной, кого оно не принимает всерьез, не могло лишь просто так обидеть, ведь оно было таким добрым всегда, всегда возвращалось даже к тем, кто его не ждал, ни разу не обманув и тех, кто его любит, отвечая только добром на добро и даже на зло ночей, что и наш ум не всегда понимает, но что я все-таки смог почувствовать, мне уже не мешал скептицизм разума, да-да, этого одноразового ума, которому после него — хоть потоп, даже этой черной воды ночи, постепенно заливающей и гасящей огненных змей, оставляя лишь светляки неподвижных фонарей, да этих головастиков, изредка проскальзывающих по улочкам. Гасли и глаза домов, что меня уже не огорчало, ведь ни один из них не смотрел на меня приветливо, зазывно, не сказал вдруг «Вернис»… Мы считали друг друга мертвыми, слепыми ли, уже чужими. Уж, уже — это слово аж кусается… «… аж».
Мне потому и стало до ужаса страшно сходить туда одному, без солнца, отчего я тут же пожалел, что не побежал за ним, к его дорожке, за край которой мог бы ухватиться… Поэтому я вернулся к кресту, вновь оперся спиной о его еще теплое, словно живое древо, преломил еще раз пополам хлеб со своей сумой и впервые за столько дней спокойно заснул сам, что прежде за меня приходилось уже делать сну, которому я сопротивлялся до тех пор, пока он не сбивал меня где-нибудь с ног, подло ли подставив свою, скамейки ли в парке…
Сон пробуждения…