Фандом: Ориджиналы. Иногда горе утраты преследует нас на протяжении всей жизни. Иногда — в буквальном смысле.
17 мин, 48 сек 417
Что-то заставило меня в своё свободное время искать информацию о том, что происходило в похожих случаях много лет назад и как в то время помогали восстановиться после травмы такого рода, хотя её рассказ и был достаточно подробным и достоверным.
«По крайней мере, она готова говорить о своем прошлом, о произошедшем и утрате… Как там в учебниках, вербализация травматического опыта. Хроническое горе… Это будет сложно, но я справлюсь», — думала я, возвращаясь домой вечером после первого сеанса с ней. Я шла медленно и смотрела на непривычный для области февральский снег с дождем, на мокрую грязную дорогу, на тусклый свет фонарей. Я всё ещё рационализировала свои эмоции, даже стараясь проживать их, и в этот раз я обоснованно боялась, что не смогу сохранить роль помогающей в нашей работе и не справлюсь. Наверное, это тоже из детства…
Детство каждого человека в значительной степени определяет его дальнейшую судьбу, сталкивая ребенка с разнообразными стадиями развития, формируя его установки, заставляя переживать травмы — иногда преодолевать, иногда застывать в них, а затем раз за разом повторять схожие ситуации. Кто-то пытается прожить опыт и повести себя иначе, кто-то создаёт бесконечный цикл. Кто-то позволяет прошлому обрести власть над собой.
Я понимала, что Анна нуждалась в помощи значительную часть своей жизни, догадывалась, что это невозможно изжить полностью, хотя можно оправиться после горя даже теперь. Каждый раз, когда она приходила ко мне, я внимательно разглядывала её — достаточно худую для своих лет, очевидно не придающую никакого значения собственной внешности, замкнутую и с виду равнодушную. Иногда я не знала, что сказать ей в ответ, поэтому я просто слушала. В общем-то, это было самым верным решением.
В кабинете пахло весной: после сеанса я распахнула окно и теперь наслаждалась запахом талого апрельского снега и вечерней прохладой. Конечно, кто-то под окном курил, но табачный дым меня практически не раздражал. Когда-то давно я и сама курила: даже на первом курсе университета, пока не усвоила, что сигареты — саморазрушение, а я меньше всего хочу нанести себе вред. Может быть, это было отговоркой, но, так или иначе, я бросила.
Анна ушла полчаса назад: скупо попрощалась, положила деньги на столик (она никогда не передавала их в руки), накинула пуховик и вышла из кабинета. Я слышала её шаги. Она немного прихрамывала, но поступь всё же была уверенной. Мне часто казалось, что вне сеансов она гораздо увереннее в себе. Это было естественным: так работает социальная маска (держать её нужно было лишь на работе, за все сорок с лишним лет Анна не завела ни семьи, ни друзей, ни даже кошки), да и в конце концов, на терапии я заставляла её работать с открытиями и мыслями, спрятанными в её собственной голове, а жизнь… Жизнь, в общем-то, в любой момент могла сделать то же самое.
«Как мы знаем, — размышляла я, — выпустить злость и боль наружу, признать их право на существование и, главное, прожить и пережить их крайне необходимо. Иначе патологическое горе не пройдёт вовсе. Вначале она язвила, поскольку не доверяла мне. Потом»…
Я чувствовала тревогу, вспоминая этот эпизод. Анна тогда сжалась на диване, теребила край своей поношенной бесформенной юбки; она говорила о том, как отец водил её на прогулку, когда они уже переехали в наш город. Она знакомилась с миром заново — с новым, более холодным климатом, со снегом, тающим только к концу апреля, с городом с широкими проспектами и своеобразной архитектурой. С одной стороны, ей хотелось узнать больше: Анна подробно рассказывала, как выглядел её новый дом, детально вспоминала ту сталинку с высокими потолками, огромными окнами и несуразным балконом, который то и дело заметало снегом. С другой, она и тогда отчаянно противилась переменам.
— Я не хотела переезжать, — сказала Анна, — Я не хотела терять связь с детством, даже если оно и кончилось, когда мне было всего девять. Там было что-то важное… Школа, качели у дома, елочные игрушки, которые каждый год вешали на елку. Кто-то же ставил её в сугроб в конце декабря — кто и зачем? Я любила это и ненавидела ту, кто разрушил всё! Я так её ненавидела, что возненавидела всё вокруг!
И вдруг она изо всей силы дала себе пощечину — такую, что её щека оставалась красной до конца сеанса. Анна ударила себя, а потом продолжила было рассказывать дальше. Я, конечно, немедленно остановила её и перевела разговор на только что случившийся эпизод самоповреждения, но Анна не сказала ничего связного. Только то, что иногда такое происходит, и она не может объяснить причины.
— У вас дома, в детстве, когда-либо происходило что-то подобное? Было ли домашнее насилие?
— Нет, — она хрипло рассмеялась, и в её голосе почему-то звучало отчаяние, — Они меня, в общем-то, любили. Моя семья была совсем обычная: мама врач, отец инженер, обоих никогда нет дома, обоим, наверное, опостылел брак, но развестись не под силу. Они друг с другом-то почти не ругались.
«По крайней мере, она готова говорить о своем прошлом, о произошедшем и утрате… Как там в учебниках, вербализация травматического опыта. Хроническое горе… Это будет сложно, но я справлюсь», — думала я, возвращаясь домой вечером после первого сеанса с ней. Я шла медленно и смотрела на непривычный для области февральский снег с дождем, на мокрую грязную дорогу, на тусклый свет фонарей. Я всё ещё рационализировала свои эмоции, даже стараясь проживать их, и в этот раз я обоснованно боялась, что не смогу сохранить роль помогающей в нашей работе и не справлюсь. Наверное, это тоже из детства…
Детство каждого человека в значительной степени определяет его дальнейшую судьбу, сталкивая ребенка с разнообразными стадиями развития, формируя его установки, заставляя переживать травмы — иногда преодолевать, иногда застывать в них, а затем раз за разом повторять схожие ситуации. Кто-то пытается прожить опыт и повести себя иначе, кто-то создаёт бесконечный цикл. Кто-то позволяет прошлому обрести власть над собой.
Я понимала, что Анна нуждалась в помощи значительную часть своей жизни, догадывалась, что это невозможно изжить полностью, хотя можно оправиться после горя даже теперь. Каждый раз, когда она приходила ко мне, я внимательно разглядывала её — достаточно худую для своих лет, очевидно не придающую никакого значения собственной внешности, замкнутую и с виду равнодушную. Иногда я не знала, что сказать ей в ответ, поэтому я просто слушала. В общем-то, это было самым верным решением.
В кабинете пахло весной: после сеанса я распахнула окно и теперь наслаждалась запахом талого апрельского снега и вечерней прохладой. Конечно, кто-то под окном курил, но табачный дым меня практически не раздражал. Когда-то давно я и сама курила: даже на первом курсе университета, пока не усвоила, что сигареты — саморазрушение, а я меньше всего хочу нанести себе вред. Может быть, это было отговоркой, но, так или иначе, я бросила.
Анна ушла полчаса назад: скупо попрощалась, положила деньги на столик (она никогда не передавала их в руки), накинула пуховик и вышла из кабинета. Я слышала её шаги. Она немного прихрамывала, но поступь всё же была уверенной. Мне часто казалось, что вне сеансов она гораздо увереннее в себе. Это было естественным: так работает социальная маска (держать её нужно было лишь на работе, за все сорок с лишним лет Анна не завела ни семьи, ни друзей, ни даже кошки), да и в конце концов, на терапии я заставляла её работать с открытиями и мыслями, спрятанными в её собственной голове, а жизнь… Жизнь, в общем-то, в любой момент могла сделать то же самое.
«Как мы знаем, — размышляла я, — выпустить злость и боль наружу, признать их право на существование и, главное, прожить и пережить их крайне необходимо. Иначе патологическое горе не пройдёт вовсе. Вначале она язвила, поскольку не доверяла мне. Потом»…
Я чувствовала тревогу, вспоминая этот эпизод. Анна тогда сжалась на диване, теребила край своей поношенной бесформенной юбки; она говорила о том, как отец водил её на прогулку, когда они уже переехали в наш город. Она знакомилась с миром заново — с новым, более холодным климатом, со снегом, тающим только к концу апреля, с городом с широкими проспектами и своеобразной архитектурой. С одной стороны, ей хотелось узнать больше: Анна подробно рассказывала, как выглядел её новый дом, детально вспоминала ту сталинку с высокими потолками, огромными окнами и несуразным балконом, который то и дело заметало снегом. С другой, она и тогда отчаянно противилась переменам.
— Я не хотела переезжать, — сказала Анна, — Я не хотела терять связь с детством, даже если оно и кончилось, когда мне было всего девять. Там было что-то важное… Школа, качели у дома, елочные игрушки, которые каждый год вешали на елку. Кто-то же ставил её в сугроб в конце декабря — кто и зачем? Я любила это и ненавидела ту, кто разрушил всё! Я так её ненавидела, что возненавидела всё вокруг!
И вдруг она изо всей силы дала себе пощечину — такую, что её щека оставалась красной до конца сеанса. Анна ударила себя, а потом продолжила было рассказывать дальше. Я, конечно, немедленно остановила её и перевела разговор на только что случившийся эпизод самоповреждения, но Анна не сказала ничего связного. Только то, что иногда такое происходит, и она не может объяснить причины.
— У вас дома, в детстве, когда-либо происходило что-то подобное? Было ли домашнее насилие?
— Нет, — она хрипло рассмеялась, и в её голосе почему-то звучало отчаяние, — Они меня, в общем-то, любили. Моя семья была совсем обычная: мама врач, отец инженер, обоих никогда нет дома, обоим, наверное, опостылел брак, но развестись не под силу. Они друг с другом-то почти не ругались.
Страница 2 из 5