Фандом: Ориджиналы. Железо кандалов разъедает щиколотки, и от противного лязга цепи нестерпимо болит в висках. Можно не вставать — но тогда не увидеть золотистую полоску восходящего солнца, пробивающуюся сквозь узкое окно подземелья.
16 мин, 38 сек 16710
— Завтра он убьет четверых, а через неделю замок вымрет, потому что воды нет, и ей неоткуда взяться. Дождя не будет до осени.
Пьер и де Терм молчат, хмурясь, и с неприязнью разглядывают красное пятно от вина. Раймунд поднимается со скамьи и подходит к узкому окну, сквозь которое жар августа незаметно просачивается в комнату.
Тихо.
Только издалека едва слышно доносится шум лагеря Монфора, ржание лошадей и звон доспехов. И — журчание воды в реке.
— Я не хочу этого, — произносит Раймунд едва слышно и проводит рукой по лицу. — Пока там, в Иерусалиме, кровь беспрерывно орошала песок и города переходили из рук в руки, мы здесь, на своей земле, были счастливы. Трудились рука об руку с катарами и не знали бед. Да, я умею сражаться и убивать, но я не хочу терять наш мир. Я хочу умереть седым на руках у Агнесы и гордиться победами Раймона. Стоит выйти за границы — и нас сметет колесо войны и жажды денег.
— Будешь каяться? — Пьер смотрит на него исподлобья. Губы у него сухие и красные. — В чем только? И перед кем? Перед этой свиньей Монфором?
— Продолжать осаду бессмысленно, — Раймунд устало смотрит на шпалеру с вышитой на ней сражением под Иерусалимом. — Сир советует или бежать, или попытаться договориться. Монфору помогает какая-то дьявольская удача, его ничто не остановит.
Пьер мрачно усмехается, вытягивая ноги в грязных сапогах на скамье.
— Разве что какой-нибудь камень упадет на него с разгневанных небес.
— С ним очередной папский легат, — де Терм сплевывает тягучую слюну. — Плодятся как кролики. Дураком я был, считал себя праведным католиком, гордился, что не катар! А теперь — вон они, под стенами, все католики-то… Убивают детей, насилуют женщин, режут стариков, как кур. Мир меняется, Роже. Не лучше ли ответить ударом на удар сейчас?
Раймунд отходит от окна и прислоняется спиной к стене, ощущая затылком блаженную прохладу камня. Выхода нет. Нужно решаться. Монфор ни за что не отступит — он воевал на Святой земле и привык к долгим осадам.
— Я пойду на закате, — выдыхает Раймунд и прикрывает глаза, чтобы не видеть лица друзей. — Так нужно. Если не вернусь через день, и война все-таки начнется — вооружайте всех, кого можете, и открывайте ворота. Лучше умереть в бою, чем в хлеву или в муках голода. Другого решения я не вижу.
Окситанский крест за воротами крепости освещен мягким светом заходящего солнца. Раймунд натягивает поводья, удерживая коня, и некоторое время смотрит на крест — символ его земли, символ свободной мысли, символ всего Лангедока.
Неужели и он будет стерт из памяти, как еретики Безье?
Тихо.
Только отчаянно кричат вороны на верхушках башен.
Тихо.
Только стук копыт отмеряет последние минуты неизвестности.
Тихо.
Только цикады поют самоотверженно и звонко.
Раймунд бросает последний взгляд на крепость. Снизу, с берега, она кажется такой неприступной и защищенной, как мир, в котором он жил, как мечты, которые оберегал. Но стоит осадным машинам выплюнуть огромные камни — выстоит ли крепость?
За рекой, как за пропастью, разделившей жизнь на прошлое и пустоту, его встречают лица.
Много лиц.
Странно: в крепости он видел глаза, а здесь только лица: закаленные долгой дорогой, загорелые от солнца, суровые и словно знающие что-то, что Раймунду неведомо. Что-то, что они узнали, сражаясь на Святой земле с сарацинами, по щиколотку в горячем песке.
Большой белый шатер Монфора с вышитым на нем иерусалимским крестом стоит в правой части лагеря. Раймунд, не обращая внимания на обступивших его крестоносцев, молча проходит внутрь, поглаживая пальцами рукоять меча.
Монфор стоит к нему спиной — и Раймунд сразу понимает, насколько тот силен. Становится жарко, хотя еще несколько минут назад по спине полз холодок, и кольчуга, всегда казавшаяся невесомой, тяжело сдавливает грудь. Раймунд опускает глаза на герб на сюрко и почему-то жалеет, что там — не катарский крест.
— Сколько тебе лет, виконт? — Монфор оборачивается к нему, и свет падает на его полные щеки, мясистый нос и пробивающуюся седину в темных курчавых волосах.
— Двадцать четыре, — Раймунд замечает стоящих в стороне графа Тулузского, сира и папского легата Амори, которые смотрят на него выжидающе и с опаской. — Это имеет значение?
Монфор медленно качает головой, разглядывая его с интересом, и в его черных глазах мелькают сомнение и сожаление.
— Не так уж мало, и совсем немного, — говорит он задумчиво. — Ты должен решить, виконт. Готов ли ты обменять свободу на жизнь своих жителей?
Воздуха не хватает. Осознание чужого превосходства и подлости приходит с запозданием, как всегда бывает, когда не хочется верить услышанному. Сердце замирает и проваливается вниз, и Раймунд отчаянно сжимает рукоять меча.
— Я приехал на переговоры, согласно этому письму!
Пьер и де Терм молчат, хмурясь, и с неприязнью разглядывают красное пятно от вина. Раймунд поднимается со скамьи и подходит к узкому окну, сквозь которое жар августа незаметно просачивается в комнату.
Тихо.
Только издалека едва слышно доносится шум лагеря Монфора, ржание лошадей и звон доспехов. И — журчание воды в реке.
— Я не хочу этого, — произносит Раймунд едва слышно и проводит рукой по лицу. — Пока там, в Иерусалиме, кровь беспрерывно орошала песок и города переходили из рук в руки, мы здесь, на своей земле, были счастливы. Трудились рука об руку с катарами и не знали бед. Да, я умею сражаться и убивать, но я не хочу терять наш мир. Я хочу умереть седым на руках у Агнесы и гордиться победами Раймона. Стоит выйти за границы — и нас сметет колесо войны и жажды денег.
— Будешь каяться? — Пьер смотрит на него исподлобья. Губы у него сухие и красные. — В чем только? И перед кем? Перед этой свиньей Монфором?
— Продолжать осаду бессмысленно, — Раймунд устало смотрит на шпалеру с вышитой на ней сражением под Иерусалимом. — Сир советует или бежать, или попытаться договориться. Монфору помогает какая-то дьявольская удача, его ничто не остановит.
Пьер мрачно усмехается, вытягивая ноги в грязных сапогах на скамье.
— Разве что какой-нибудь камень упадет на него с разгневанных небес.
— С ним очередной папский легат, — де Терм сплевывает тягучую слюну. — Плодятся как кролики. Дураком я был, считал себя праведным католиком, гордился, что не катар! А теперь — вон они, под стенами, все католики-то… Убивают детей, насилуют женщин, режут стариков, как кур. Мир меняется, Роже. Не лучше ли ответить ударом на удар сейчас?
Раймунд отходит от окна и прислоняется спиной к стене, ощущая затылком блаженную прохладу камня. Выхода нет. Нужно решаться. Монфор ни за что не отступит — он воевал на Святой земле и привык к долгим осадам.
— Я пойду на закате, — выдыхает Раймунд и прикрывает глаза, чтобы не видеть лица друзей. — Так нужно. Если не вернусь через день, и война все-таки начнется — вооружайте всех, кого можете, и открывайте ворота. Лучше умереть в бою, чем в хлеву или в муках голода. Другого решения я не вижу.
Окситанский крест за воротами крепости освещен мягким светом заходящего солнца. Раймунд натягивает поводья, удерживая коня, и некоторое время смотрит на крест — символ его земли, символ свободной мысли, символ всего Лангедока.
Неужели и он будет стерт из памяти, как еретики Безье?
Тихо.
Только отчаянно кричат вороны на верхушках башен.
Тихо.
Только стук копыт отмеряет последние минуты неизвестности.
Тихо.
Только цикады поют самоотверженно и звонко.
Раймунд бросает последний взгляд на крепость. Снизу, с берега, она кажется такой неприступной и защищенной, как мир, в котором он жил, как мечты, которые оберегал. Но стоит осадным машинам выплюнуть огромные камни — выстоит ли крепость?
За рекой, как за пропастью, разделившей жизнь на прошлое и пустоту, его встречают лица.
Много лиц.
Странно: в крепости он видел глаза, а здесь только лица: закаленные долгой дорогой, загорелые от солнца, суровые и словно знающие что-то, что Раймунду неведомо. Что-то, что они узнали, сражаясь на Святой земле с сарацинами, по щиколотку в горячем песке.
Большой белый шатер Монфора с вышитым на нем иерусалимским крестом стоит в правой части лагеря. Раймунд, не обращая внимания на обступивших его крестоносцев, молча проходит внутрь, поглаживая пальцами рукоять меча.
Монфор стоит к нему спиной — и Раймунд сразу понимает, насколько тот силен. Становится жарко, хотя еще несколько минут назад по спине полз холодок, и кольчуга, всегда казавшаяся невесомой, тяжело сдавливает грудь. Раймунд опускает глаза на герб на сюрко и почему-то жалеет, что там — не катарский крест.
— Сколько тебе лет, виконт? — Монфор оборачивается к нему, и свет падает на его полные щеки, мясистый нос и пробивающуюся седину в темных курчавых волосах.
— Двадцать четыре, — Раймунд замечает стоящих в стороне графа Тулузского, сира и папского легата Амори, которые смотрят на него выжидающе и с опаской. — Это имеет значение?
Монфор медленно качает головой, разглядывая его с интересом, и в его черных глазах мелькают сомнение и сожаление.
— Не так уж мало, и совсем немного, — говорит он задумчиво. — Ты должен решить, виконт. Готов ли ты обменять свободу на жизнь своих жителей?
Воздуха не хватает. Осознание чужого превосходства и подлости приходит с запозданием, как всегда бывает, когда не хочется верить услышанному. Сердце замирает и проваливается вниз, и Раймунд отчаянно сжимает рукоять меча.
— Я приехал на переговоры, согласно этому письму!
Страница 3 из 5