Фандом: Ориджиналы. Тусклые купола Преображенского собора и остроконечная часозвоня то появляются, то ныряют в декабрьский туман, беловато-прозрачными клочьями летящий высоко над землей. В хмуром северном небе одиноко парит зоркий беркут, напрасно высматривая добычу.
16 мин, 20 сек 503
А между солнцем и гробом — терпко пахнущий сенокос, орущая животина, горячая баня, плачущие дети, полная баб воскресная церковь. Какое уж тут учение.
Прав дьяк. Уходить надо — туда, за холмы, где таятся ответы. Искать их. И найти. Не только для себя — для Руси-матушки. Не одним только аглицким ученым носы задирать можно.
— Лице свое скрывает день, поля покрыла мрачна ночь, взошла на горы чорна тень… — нараспев читает Михайло и после слова «тень» на мгновение горестно замолкает. — Что же после тени-то придумать? Окаянная, ни с чем не хочет соединяться!
Перед тем, как толкнуть дверь в избу, Михайло оборачивается. На другом берегу Двины, через три версты, в ледяной темноте спит дом воеводы. А вместе с ним — долгожданный паспорт. Тот самый пропуск на свободу.
Михайло выдыхает и под заунывный лай собак входит в натопленную избу.
Лицо у мачехи красное и перекошенное от злости, скрывать которую у нее нет ни сил, ни желания. Михайло, опустив голову, торопливо снимает тулуп и кладет на сундук, рядом с вещами отца. Привычно пахнет дегтем от сапог, березовыми вениками, свежеиспеченным хлебом и травами в пучках, развешенными над печью.
Михайло ненароком задумывается: будет ли он скучать — по запахам, по избе, по делам?
— Явился, — мачеха смотрит на него свирепо, и глаза у нее — два тлеющих уголька. — Опять свои книжонки читал?
Михайло отвечает ей долгим, непокорным и упрямым взглядом исподлобья. Вроде как нос не задирает, но и не поддается.
— Так у него же «Арихметика» дьякова есть, — отец стучит ложкой по деревянной миске, созывая всех на ужин. — Садитесь, стынут щи. Наливай, мать.
Проходя в комнату, Михайло случайно задевает мачеху рукавом — и та едва заметно вздрагивает и тут же отворачивается. Сарафан на ней сегодня красный с желтыми лямками и серебряными пуговицами, — чтобы глаз отцу радовать, да остальным бабам себя показывать. Мачеха еще молодая совсем — лет на пять его старше, не больше, вот и хочется ей жизни молодой, горячей. А отец уже в летах — все больше делами занимается, не замечает ее красоты. Тут каждому досадно станет, и Михайло нутром понимает ее, но сторонится. Оба они — не на своих местах, не при своих делах.
Михайло садится на скамью и берет ломоть свежеиспеченного хлеба.
— Ну что, небось уже все задачки решил? — отец улыбается, и Михайло невольно улыбается в ответ, хотя ему охота завыть и зарыдать. От непонимания, от своей жажды книг, от сомнений, от этого вечного укора, с каким на него смотрит Господь с золотой иконы.
Но Михайло продолжает натужно улыбаться, чтобы не огорчать раньше времени отца.
Тот почему-то упрямо называет арифметику арихметикой и никак не может запомнить правильное название. Для него наука — это что-то непостижимое и далекое, как лес к югу от Холмогор, и такое же чуждое. Вот рыба, бьющаяся в сетях, или запутавшийся в силках заяц — это отцова стихия.
— Жениться ему пора, — мачеха садится напротив, по левую руку от отца. — Двадцать годов уже почти, здоровый детина. А все книжки читает, да в полях летом бегает. Если бы еще по хозяйству помогал, да твое, Василий, дело продолжал — тогда куда ни шло. А так — попусту живет, попусту.
Михайло с силой сжимает хлеб в кулаке и тут же разжимает пальцы — хлеб обижать нельзя. Потом берет ложку и принимается за горячие щи, пахнущие кислой капустой. Он знает, зачем мачеха хочет его женить: спровадить желает от греха подальше. Он чувствует ее взгляд, слышит ее вздохи, вдыхает аромат ее потного тела после косьбы, когда они, усталые, возвращаются домой. И ладони ее — такие горячие всегда, с цепкими маленькими пальцами.
— Ирина дело говорит, — поев, отец придвигает к себе кружку с брусничным отваром — Подумай, Михайло, у меня и девка тебе на примете есть. Дочь моего хорошего, надежного друга с Колы — да ты помнишь его. Хозяйство заведете, детей нарожаете. Будут у нас обоих наследники.
— Ты посмотри на себя, — мачеха, поддакивая, сует ему под нос круглое зеркальце, доставшееся ей в приданое. — Посмотри, не робей!
Михайло вытирает губы полотенцем и осторожно берет зеркальце, стараясь не коснуться пальцев мачехи и не встречаясь с ней взглядом. В блестящей серебряной глади отражается широкое лицо с большими серыми глазами, смотрящими настороженно, белесые брови и шапка светлых волос.
— Не вижу ничего, — отвечает он сердито и кладет зеркальце на стол, легонько пододвигая его к мачехе. — Обычный я.
— Только спорить и умеешь, — мачеха раздраженно поднимается и собирает грязную посуду. — А курей опять я сегодня кормила!
— Кур, матушка, — не выдерживает Михайло и тут же молча укоряет себя за вырвавшиеся слова, потому что на глазах мачехи выступают слезы. — Да не плачьте вы!
Отец недовольно качает головой, и в избе повисает тяжелое молчание, прерываемое редкими всхлипами мачехи и грохотом посуды.
Прав дьяк. Уходить надо — туда, за холмы, где таятся ответы. Искать их. И найти. Не только для себя — для Руси-матушки. Не одним только аглицким ученым носы задирать можно.
— Лице свое скрывает день, поля покрыла мрачна ночь, взошла на горы чорна тень… — нараспев читает Михайло и после слова «тень» на мгновение горестно замолкает. — Что же после тени-то придумать? Окаянная, ни с чем не хочет соединяться!
Перед тем, как толкнуть дверь в избу, Михайло оборачивается. На другом берегу Двины, через три версты, в ледяной темноте спит дом воеводы. А вместе с ним — долгожданный паспорт. Тот самый пропуск на свободу.
Михайло выдыхает и под заунывный лай собак входит в натопленную избу.
Лицо у мачехи красное и перекошенное от злости, скрывать которую у нее нет ни сил, ни желания. Михайло, опустив голову, торопливо снимает тулуп и кладет на сундук, рядом с вещами отца. Привычно пахнет дегтем от сапог, березовыми вениками, свежеиспеченным хлебом и травами в пучках, развешенными над печью.
Михайло ненароком задумывается: будет ли он скучать — по запахам, по избе, по делам?
— Явился, — мачеха смотрит на него свирепо, и глаза у нее — два тлеющих уголька. — Опять свои книжонки читал?
Михайло отвечает ей долгим, непокорным и упрямым взглядом исподлобья. Вроде как нос не задирает, но и не поддается.
— Так у него же «Арихметика» дьякова есть, — отец стучит ложкой по деревянной миске, созывая всех на ужин. — Садитесь, стынут щи. Наливай, мать.
Проходя в комнату, Михайло случайно задевает мачеху рукавом — и та едва заметно вздрагивает и тут же отворачивается. Сарафан на ней сегодня красный с желтыми лямками и серебряными пуговицами, — чтобы глаз отцу радовать, да остальным бабам себя показывать. Мачеха еще молодая совсем — лет на пять его старше, не больше, вот и хочется ей жизни молодой, горячей. А отец уже в летах — все больше делами занимается, не замечает ее красоты. Тут каждому досадно станет, и Михайло нутром понимает ее, но сторонится. Оба они — не на своих местах, не при своих делах.
Михайло садится на скамью и берет ломоть свежеиспеченного хлеба.
— Ну что, небось уже все задачки решил? — отец улыбается, и Михайло невольно улыбается в ответ, хотя ему охота завыть и зарыдать. От непонимания, от своей жажды книг, от сомнений, от этого вечного укора, с каким на него смотрит Господь с золотой иконы.
Но Михайло продолжает натужно улыбаться, чтобы не огорчать раньше времени отца.
Тот почему-то упрямо называет арифметику арихметикой и никак не может запомнить правильное название. Для него наука — это что-то непостижимое и далекое, как лес к югу от Холмогор, и такое же чуждое. Вот рыба, бьющаяся в сетях, или запутавшийся в силках заяц — это отцова стихия.
— Жениться ему пора, — мачеха садится напротив, по левую руку от отца. — Двадцать годов уже почти, здоровый детина. А все книжки читает, да в полях летом бегает. Если бы еще по хозяйству помогал, да твое, Василий, дело продолжал — тогда куда ни шло. А так — попусту живет, попусту.
Михайло с силой сжимает хлеб в кулаке и тут же разжимает пальцы — хлеб обижать нельзя. Потом берет ложку и принимается за горячие щи, пахнущие кислой капустой. Он знает, зачем мачеха хочет его женить: спровадить желает от греха подальше. Он чувствует ее взгляд, слышит ее вздохи, вдыхает аромат ее потного тела после косьбы, когда они, усталые, возвращаются домой. И ладони ее — такие горячие всегда, с цепкими маленькими пальцами.
— Ирина дело говорит, — поев, отец придвигает к себе кружку с брусничным отваром — Подумай, Михайло, у меня и девка тебе на примете есть. Дочь моего хорошего, надежного друга с Колы — да ты помнишь его. Хозяйство заведете, детей нарожаете. Будут у нас обоих наследники.
— Ты посмотри на себя, — мачеха, поддакивая, сует ему под нос круглое зеркальце, доставшееся ей в приданое. — Посмотри, не робей!
Михайло вытирает губы полотенцем и осторожно берет зеркальце, стараясь не коснуться пальцев мачехи и не встречаясь с ней взглядом. В блестящей серебряной глади отражается широкое лицо с большими серыми глазами, смотрящими настороженно, белесые брови и шапка светлых волос.
— Не вижу ничего, — отвечает он сердито и кладет зеркальце на стол, легонько пододвигая его к мачехе. — Обычный я.
— Только спорить и умеешь, — мачеха раздраженно поднимается и собирает грязную посуду. — А курей опять я сегодня кормила!
— Кур, матушка, — не выдерживает Михайло и тут же молча укоряет себя за вырвавшиеся слова, потому что на глазах мачехи выступают слезы. — Да не плачьте вы!
Отец недовольно качает головой, и в избе повисает тяжелое молчание, прерываемое редкими всхлипами мачехи и грохотом посуды.
Страница 2 из 5