CreepyPasta

Дело Александры Рыбаковской

Петербург, 1866 г. Рабочая окраина столицы Обухово. В доме для инженерного персонала одноименного завода 22 февраля произошли события, создавшие один из самых, пожалуй, неоднозначных и любопытных прецедентов в истории суда дореволюционной России.

Добавить в избранное Добавить в моё избранное
24 мин, 37 сек 6350
Процитировав «скорбный лист», из которого было ясно, что Лейхфельда лихорадило, Арсеньев с пафосом воскликнул: «Может быть, он не рассмотрел даже, что это была Рыбаковская!» В этот момент пафос защитника едва ли был оправдан, поскольку раненый мог заявлять о своем нежелании видеться со стрелявшей в него женщиной раньше, когда чувствовал себя гораздо лучше. Во всяком случае, доктор, не пропускавший Рыбаковскую в палату, выполнял прямо высказанную просьбу раненого. Адвокат же попытался придать этому вид некоего врачебного произвола. Цель, которую преследовал Арсеньев, была весьма прозрачна; слишком уж красноречиво было это нежелание умирающего повидаться с убийцей и факт этот очень сильно говорил не в пользу обвиняемой.

Большим успехом адвоката следует признать то, как он провел допросы свидетелей обвинения. В суд были приглашены лица, оказавшиеся свидетелями разговора Станевича и Лейхфельда в больнице 22 февраля 1866 г. Арсеньев ловко разбил свидетелей на две группы, противопоставив одних другим. Станевич утверждал, что Лейхфельд «прямо сказал об умышленном выстреле Александры». Доктор Герман не согласился с этим заявлением и сказал: «Было задано всего три вопроса, причем только один о том, как была нанесена рана. Лейхфельд ограничился ответом, что выстрел сделан не им, а Рыбаковской». Свидетель Мамошина дала показания, согласные с заявлением Германа. Николаев, еще один свидетель разговора Станевича и Лейхфельда, дал, напротив, показания, подтверждавшие правоту полицейского. Но тут Арсеньев его остановил и процитировал выдержку из допроса Николаева в марте 1866 г. И оказалось, что тогда санитар говорил иначе и его показания больше соответствуют заявлению доктора Германа.

Одним словом, адвокат доказал известную, в общем — то, истину: в одной и той же фразе каждый услышит свое. Психологи прекрасно знают этот феномен восприятия; дело тут вовсе не в злом умысле или человеческой глупости. Скорее, в законах работы нашего мышления.

Как бы там ни было, рассыпав свидетелей, Арсеньев сделал еще один — в целом весьма обоснованный! — выпад в адрес обвинения. Он упрекнул, в первую очередь станового Станевича, в том, что тот своевременно не озаботился формальным фиксированием заявления Лейхфельда; другими словами, не получил от потерпевшего подписанного заявления.

Подитожил адвокат свою полемику со свидетелями довольно любопытным, но вполне ожидаемым выводом: «Если бы Лейхфельд давал свое показание перед судебной властью или перед полицией формально…, то весьма может быть, скажу даже более — наверное — рассказ Лейхфельда представился бы… совершенно в другом виде». Пассаж этот, что и говорить, весьма спорен, а главное — недоказуем, но адвокат иного сказать и не мог. Он добивался главного — снятия обвинения в предумышленности действий своей подзащитной.

В этот момент в зале суда сложилась очень любопытная ситуация: обвинение, по сути, было разбито. Не оставалось в резерве свидетелей, которые могли бы выйти и сказать что — то убийственно — неотразимое в адрес Рыбаковской. Не оставалось никаких невероятных улик, которые невозможно было бы поставить под сомнение. Все доводы обвинения были косвенны и они были наперед известны; такой оратор, как Арсеньев, вполне мог их отвести. Т. е. процесс можно было бы в этом месте прервать и отпустить обвиняемую. Если бы не одно «но».

Если бы не глупое поведение самой обвиняемой в течение нескольких месяцев после ареста. Другими словами, адвокату пришлось бороться не столько с обвинением, сколько со своей подзащитной. А это оказалось гораздо сложнее.

Когда обвинитель заговорил о лживости Рыбаковской, ее изворотливости, о снедающей ее гордыне, адвокату пришлось делать хорошую мину, при провальной игре. Рыбаковская стала спорить, доказывая, что никогда не говорила, будто письма «адресованные княжне Омар — бек», написаны ей. «Я говорила, что они мне принадлежат, но я не утверждала, что они написаны мне!» — сказала она, но слова эти отдавали чистейшим вздором. Адвокат постарался прийти на помощь подзащитной и у него вырвалась такая удивительная в устах юриста фраза:«Она именовалась чужими именами только в шутку». Но закон, обязывающий наказывать за «именование не принадлежащими именами и званиями» не делал различия между таковыми«именованиями» в шутки или всерьез. И то, что Арсеньев заговорил«про шутку» с очевидностью показало, что юридических аргументов для защиты он не имеет.

В ходе процесса произошел перелом; чем больше говорилось о многомесячном запирательстве Рыбаковской в начале следствия, о ее повторном крещении в тюрьме, о том, как был ею оставлен жених, тем все более негативным делалось восприятие ее образа присяжными. Кстати, приглашенный в суд Дубровин, жених обвиняемой в 1865 г., ничего особенно плохого о ней не сказал. Его показания были сухи, корректны и уважительны по отношению к женщине. Он держался очень достойно. Но именно это достоинство оставленного Рыбаковской благородного человека еще более возбудило неприязнь к обвиняемой.
Страница 7 из 8