О приходе в этот мир Ефим известил округу истошным воплем, до икоты перепугавшем даже видавшую виды дебелую повитуху, аккурат в Петров день 1784 года от рождества Христова…
333 мин, 48 сек 15130
Шипя от боли в изнеженных пальцах, ушибленных о каменной твердости череп каторжанина, он негодующе визжал:
— Где тебя, каналья, носит?! Отчего, мерзавец ты эдакий, я тебя, почитай, цельный час дожидаться должен?! Зажрался, висельник?! Никак запамятовал, скотина, как еще сам давеча с кобылой обнимался?! Так я тебе, мразь, живо напомню!
Переждав, пока после неожиданно хлесткого удара в глазах погаснут колючие зеленые звезды, и утихнет звон в ушах, Ефим, изо всех душевных сил пытаясь обуздать поднимающуюся с самого низа живота мутящую разум пламенную волну удушающего гнева, сквозь зубы глухо процедил:
— Ты бы полегче, барин… Вон, сам же ручку-то зашиб… В чем вина-то моя? Почитай ни мгновенья лишнего посланца твоего не задержал. По первому зову пред твоими очами предстал.
Злобно сверкнув глазами, Солодников резво развернулся, так, что взметнувшиеся фалды камзола обнажили всколыхнувшееся дряблыми сальными складками объемистое брюхо, и рявкнул на виновато потупившегося лакея:
— С похмелья, никак, память отшибло? Ненароком, видать, запамятовал, что я тебе давеча наказывал, а? — и, продолжая жечь взглядом пугливо жавшегося в углу, от ужаса даже ставшего меньше ростом, слугу, погрозил ему пальцем:
— Все, лопнуло мое терпение. Дело кончим, за все сполна ответишь. А теперь приступай немедля.
Тот на миг застыл, переломившись в глубоком подобострастном поклоне, затем, распрямившись, резво подскочил к Ефиму и, воткнув ему в спину каменной твердости кулак, злобно прошипел в самое ухо:
— А ну, пентюх, шибче ногами двигай.
Невольно шагнув вперед, мимо проворно отскочившего в сторону надворного советника, палач, у которого, наконец, расселся багровый туман перед глазами, уперся взглядом в ярко освещенную дыбу с распластанным на ней обнаженным костистым и бледным телом. Повинуясь чувствительным тычкам, Ефим вынужден был вплотную подступить к хитроумной конструкции, из которой еще до конца не выветрился смоляной таежный дух недавно оструганного дерева, и с тяжелым толчком сердца узнал несчастного. На него, жалобно мыча забитым блестящей медной грушей ртом, таращил белые от смертного ужаса глаза один из самых дерзких «Иванов» каторги, осужденный на четверть века за двойное убийство и уже успевший отмотать без малого два десятка лет в руднике.
— Давай… Давай уже… Не томи … — с томным придыханием простонал Солодников. — Спервоначалу грушкой подлеца досыта накорми, дабы язык ему боле неповадно распускать было…
Стоило Ефиму покоситься в сторону нетерпеливо приплясывающего и обеими руками напряженно теребившего едва заметно выросшее в размере мужское достоинство надворного советника, как за спиной тут же раздалось знакомое шипение:
— Чего встал, как вкопанный? Болт, болт давай верти, олух!
Чуть помешкав, палач, стараясь ненароком не наткнуться взглядом на слепо выпученные глаза приговоренного, дрогнувшими пальцами сжал граненую головку торчащего из медного устройства стержня и принялся медленно вворачивать его внутрь. Поддаваясь нарастающему изнутри давлению, груша с отчетливым скрипом развалилась по бокам на четыре равные доли, с каждым витком резьбы все шире и шире распускавшиеся лепестками диковинного цветка.
По мере того, как росло сопротивление со смачным хрустом раздираемой бездушным металлом плоти, жалкое блеяние «Ивана», уже и так находившегося на грани потери рассудка в предчувствии предстоящих мук, сменилось душераздирающим звериным воем, способным ввергнуть ледяную оторопь любого, но только не начальника тюрьмы. Пуская сладострастную слюну от зрелища алой крови, пузырящейся в углах порванного рта обреченного каторжника, Солодников, в такт движению рук в паху ритмично дергал взад-вперед тазом, похотливо постанывая при этом.
Когда Ефим, хоть и с немалым даже для его железных пальцев усилием затянул резьбу до упора, то невольно подивился мастерству неведомого умельца, смастерившему потрясающее пыточное устройство. Медные лепестки груши распускались ровно до того предела, когда жертва, испытывая поистине адовы муки, однако, мистическим образом продолжала оставаться в ясной памяти, не соскальзывая в спасительную муть бесчувствия.
Тем временем у «Ивана», от невыносимой, разрывающей череп боли, уже не осталось сил реветь и он лишь задушено, с тяжкими хрипами, булькал заливающей горло кровью, слепо вращая глазами, налитыми бледно розовой сукровицей, вместо слез сочащейся по серо-зеленым щетинистым щекам.
Окончательно убедившись, что болт больше не желает вращаться, Ефим, уже успевший освоиться в обыкновенной для него насквозь пропитанной страданием среде, покосился в сторону надворного советника, вопросительно выгнув бровь: мол, дальше-то чего? Его вовсе не цепляли за живое нечеловечьи муки «Ивана». С тех пор, как палач собственноручно лишил жизни расстриженного попа Федора — единственную близкую душу в этом аду, внутри у него давным-давно все выгорело дотла, и происходящее он воспринимал как обычную рутину.
— Где тебя, каналья, носит?! Отчего, мерзавец ты эдакий, я тебя, почитай, цельный час дожидаться должен?! Зажрался, висельник?! Никак запамятовал, скотина, как еще сам давеча с кобылой обнимался?! Так я тебе, мразь, живо напомню!
Переждав, пока после неожиданно хлесткого удара в глазах погаснут колючие зеленые звезды, и утихнет звон в ушах, Ефим, изо всех душевных сил пытаясь обуздать поднимающуюся с самого низа живота мутящую разум пламенную волну удушающего гнева, сквозь зубы глухо процедил:
— Ты бы полегче, барин… Вон, сам же ручку-то зашиб… В чем вина-то моя? Почитай ни мгновенья лишнего посланца твоего не задержал. По первому зову пред твоими очами предстал.
Злобно сверкнув глазами, Солодников резво развернулся, так, что взметнувшиеся фалды камзола обнажили всколыхнувшееся дряблыми сальными складками объемистое брюхо, и рявкнул на виновато потупившегося лакея:
— С похмелья, никак, память отшибло? Ненароком, видать, запамятовал, что я тебе давеча наказывал, а? — и, продолжая жечь взглядом пугливо жавшегося в углу, от ужаса даже ставшего меньше ростом, слугу, погрозил ему пальцем:
— Все, лопнуло мое терпение. Дело кончим, за все сполна ответишь. А теперь приступай немедля.
Тот на миг застыл, переломившись в глубоком подобострастном поклоне, затем, распрямившись, резво подскочил к Ефиму и, воткнув ему в спину каменной твердости кулак, злобно прошипел в самое ухо:
— А ну, пентюх, шибче ногами двигай.
Невольно шагнув вперед, мимо проворно отскочившего в сторону надворного советника, палач, у которого, наконец, расселся багровый туман перед глазами, уперся взглядом в ярко освещенную дыбу с распластанным на ней обнаженным костистым и бледным телом. Повинуясь чувствительным тычкам, Ефим вынужден был вплотную подступить к хитроумной конструкции, из которой еще до конца не выветрился смоляной таежный дух недавно оструганного дерева, и с тяжелым толчком сердца узнал несчастного. На него, жалобно мыча забитым блестящей медной грушей ртом, таращил белые от смертного ужаса глаза один из самых дерзких «Иванов» каторги, осужденный на четверть века за двойное убийство и уже успевший отмотать без малого два десятка лет в руднике.
— Давай… Давай уже… Не томи … — с томным придыханием простонал Солодников. — Спервоначалу грушкой подлеца досыта накорми, дабы язык ему боле неповадно распускать было…
Стоило Ефиму покоситься в сторону нетерпеливо приплясывающего и обеими руками напряженно теребившего едва заметно выросшее в размере мужское достоинство надворного советника, как за спиной тут же раздалось знакомое шипение:
— Чего встал, как вкопанный? Болт, болт давай верти, олух!
Чуть помешкав, палач, стараясь ненароком не наткнуться взглядом на слепо выпученные глаза приговоренного, дрогнувшими пальцами сжал граненую головку торчащего из медного устройства стержня и принялся медленно вворачивать его внутрь. Поддаваясь нарастающему изнутри давлению, груша с отчетливым скрипом развалилась по бокам на четыре равные доли, с каждым витком резьбы все шире и шире распускавшиеся лепестками диковинного цветка.
По мере того, как росло сопротивление со смачным хрустом раздираемой бездушным металлом плоти, жалкое блеяние «Ивана», уже и так находившегося на грани потери рассудка в предчувствии предстоящих мук, сменилось душераздирающим звериным воем, способным ввергнуть ледяную оторопь любого, но только не начальника тюрьмы. Пуская сладострастную слюну от зрелища алой крови, пузырящейся в углах порванного рта обреченного каторжника, Солодников, в такт движению рук в паху ритмично дергал взад-вперед тазом, похотливо постанывая при этом.
Когда Ефим, хоть и с немалым даже для его железных пальцев усилием затянул резьбу до упора, то невольно подивился мастерству неведомого умельца, смастерившему потрясающее пыточное устройство. Медные лепестки груши распускались ровно до того предела, когда жертва, испытывая поистине адовы муки, однако, мистическим образом продолжала оставаться в ясной памяти, не соскальзывая в спасительную муть бесчувствия.
Тем временем у «Ивана», от невыносимой, разрывающей череп боли, уже не осталось сил реветь и он лишь задушено, с тяжкими хрипами, булькал заливающей горло кровью, слепо вращая глазами, налитыми бледно розовой сукровицей, вместо слез сочащейся по серо-зеленым щетинистым щекам.
Окончательно убедившись, что болт больше не желает вращаться, Ефим, уже успевший освоиться в обыкновенной для него насквозь пропитанной страданием среде, покосился в сторону надворного советника, вопросительно выгнув бровь: мол, дальше-то чего? Его вовсе не цепляли за живое нечеловечьи муки «Ивана». С тех пор, как палач собственноручно лишил жизни расстриженного попа Федора — единственную близкую душу в этом аду, внутри у него давным-давно все выгорело дотла, и происходящее он воспринимал как обычную рутину.
Страница 57 из 98