Матушке-Луне — Посвящение...
338 мин, 32 сек 8149
От ней пахло чем-то новым (умные хищники умеют видеть новое), страшным, цепким и невероятным; каким-то гигантским деревом, огромным, заменяющим целый лес, с тысячью сов на его ветвях, живущих свободной семьёй. Каждую ночь они охотятся между мощных корней на неповоротливые мешки, доверху наполненные вкуснейшим горячим мясом.
Сугроб молчал. Ничего.
Потом внешний бок осел, посыпался и мешок опять оказался под открытым небом. Вид самый жалкий — похоже, он был на последнем издыхании. Повсюду торчали драные нитки, левый угол обмяк, как мёртвый, а горловина и вовсе зияла нараспашку огромной бездонной норой.
Сова мягко спланировала на снег. Присмотрелась, примерилась, ущипнула для проверки.
Сдох.
Сова радостно подпрыгнула, хлопнула крыльями, сунулась в горловину — а потом всё смешалось, и был теперь только безумный ком, хлещущий крыльями, который катался туда-сюда в хаосе снежной пыли, фыркал, вздрагивал, подпрыгивал, долго, безутешно стонал…
… Замер и утих, мягко пульсируя.
Из самой крупной дыры, хрустнув ослабшими нитками, вывалилась обглоданная до косточки птичья нога.
Пробежал волк, скользнула в снегу чья-то тень.
Мешок встал и двинулся дальше.
Против течения
Течёт, журчит, изгибается по равнине ленивая Имчин, серебряная дорога в чёрном коридоре непролазного леса. Плывёт в ней челнок и по водорослям, налипшим к бортам, равно как и по сломанному второму веслу, которое неизвестно зачем лежит на корме, видно — не рыбак это, а беглец, который и лодку-то в первый раз увидел.
А если заглянуть в саму лодку, то убедишься, что это не беглец, а беглянка. Волосы подвязаны грязным платком, то, что было одеждой, давно превратилось в драный балахон, а от рук разит рыбой. Но когда Муглук отбрасывает волосы с лица, можно убедиться, что она вполне ничего — если умоется и начнёт улыбаться. Почему она здесь и куда держит путь — мы, увы, видеть не можем.
Но всё-таки понаблюдаем — благо, Муглук вся в делах и едва ли заметит слежку. Вот она тащит из воды изодранную сеть и извлекает трёх склизких лахтак и горсточку краснопёрок. Вот, закусив губу, скоблит их костяным ножичком, и крохотные монетки сырой чешуи сыплются в воду, словно чьи-то замёрзшие слезинки. Вот проверяет дно лодки — не прохудилось ли, ни выбило ли затычки, хотя даже если и выбило, чем заменишь — разве что одежду разорвать. А вот (и это чаще всего) она просто сидит на носу, скрестив ноги и опустив голову. Губы жуют истерзанную рыбу, мимо плывёт лес, а мысли уходят куда-то вдаль, за холмистый горизонт прошлого.
Там, — раньше, — было лучше, куда лучше, в тысячу раз лучше и солнечней. Там лес редеет и скромно расступается перед огромной, прекрасной степью, земля жирная, а огромные деревни обхватывают спокойную реку, словно гигантские клешни, так, что можно плыть часами и всё равно видеть одно и то же — причалы, ещё причалы, чёрную коросту крыш, огороды, немного полей и зеленую гладь отсюда и до горизонта. Земля огромна, как небо, много свободы и хочется петь…
Муглук икает и едва не давится рыбьей костью.
В заболоченных дебрях зудят комары, по гниющим брёвнам расползлась хищная росянка, с веток свисают комочки листьев и унылые корни полощутся в тухлой воде. Камыши то жмутся к берегу, то выползают чуть ли не на середину, словно нелепая запруда и приходится прорубаться сломанным веслом: взмах и удар, как деревянный меч, только там страх, а тут мерзость. С перебитых тростников сыплются, стукая, как дождевые капли, чёрные и жирные улитки — Муглук их с детства видеть не может.
Всхлипывает вода.
Но вот в глухом буреломе — не лес, а рассыпанная поленница! — появился просвет и Муглук быстро прячется на дно лодки, вполголоса кого-то проклиная. Под шею попадает крохотный камуше… нет, ракушка, проклятая ракушка, совсем незаметная и тело пробивает молнией, пробивает насквозь, так, что даже пальцы сводит от омерзения и уже тянется рука, но ничего не поделаешь лодку вынесло и несёт, так что нужно лежать, лежать, а эта проклятая козявка, жир ползучий, сидит себе преспокойно внутри, пока не убедиться, что ей ничего не грозит и можно немножко поползать. Сначала покажутся рожки, они вздрогнут, принюхаются, и вот улитка появляется сама, милая-прелестная у-л-и-т-о-ч-к-а, поползёт, поползёт, распластавшись брюхом по такому приятному влажному дереву, вползёт, жадно сопя, на волосы, на кожу, на лицо…
Мимо — уньркачья деревенька. Они всегда выбирают открытое место, сравнительно засушливую полянку или даже пляжик — наверное, чтобы загадить, ведь глазу изгнанника отдыхать не положено. Жуткие плетёные бочонки вокруг дуплистых деревьев на человеческий рост от земли — хотя какая может быть земля в этом вязьме? — и между ними перекинуты мостки… или нет, даже не мостки, а верёвки неизвестно из чего, жуткие, драные верёвки, которые вьются вдоль берега и уходят дальше в лес, и лес, если вглядеться, чем глубже, тем больше охвачен этой жуткой бочкообразной инфекцией.
Сугроб молчал. Ничего.
Потом внешний бок осел, посыпался и мешок опять оказался под открытым небом. Вид самый жалкий — похоже, он был на последнем издыхании. Повсюду торчали драные нитки, левый угол обмяк, как мёртвый, а горловина и вовсе зияла нараспашку огромной бездонной норой.
Сова мягко спланировала на снег. Присмотрелась, примерилась, ущипнула для проверки.
Сдох.
Сова радостно подпрыгнула, хлопнула крыльями, сунулась в горловину — а потом всё смешалось, и был теперь только безумный ком, хлещущий крыльями, который катался туда-сюда в хаосе снежной пыли, фыркал, вздрагивал, подпрыгивал, долго, безутешно стонал…
… Замер и утих, мягко пульсируя.
Из самой крупной дыры, хрустнув ослабшими нитками, вывалилась обглоданная до косточки птичья нога.
Пробежал волк, скользнула в снегу чья-то тень.
Мешок встал и двинулся дальше.
Против течения
Течёт, журчит, изгибается по равнине ленивая Имчин, серебряная дорога в чёрном коридоре непролазного леса. Плывёт в ней челнок и по водорослям, налипшим к бортам, равно как и по сломанному второму веслу, которое неизвестно зачем лежит на корме, видно — не рыбак это, а беглец, который и лодку-то в первый раз увидел.
А если заглянуть в саму лодку, то убедишься, что это не беглец, а беглянка. Волосы подвязаны грязным платком, то, что было одеждой, давно превратилось в драный балахон, а от рук разит рыбой. Но когда Муглук отбрасывает волосы с лица, можно убедиться, что она вполне ничего — если умоется и начнёт улыбаться. Почему она здесь и куда держит путь — мы, увы, видеть не можем.
Но всё-таки понаблюдаем — благо, Муглук вся в делах и едва ли заметит слежку. Вот она тащит из воды изодранную сеть и извлекает трёх склизких лахтак и горсточку краснопёрок. Вот, закусив губу, скоблит их костяным ножичком, и крохотные монетки сырой чешуи сыплются в воду, словно чьи-то замёрзшие слезинки. Вот проверяет дно лодки — не прохудилось ли, ни выбило ли затычки, хотя даже если и выбило, чем заменишь — разве что одежду разорвать. А вот (и это чаще всего) она просто сидит на носу, скрестив ноги и опустив голову. Губы жуют истерзанную рыбу, мимо плывёт лес, а мысли уходят куда-то вдаль, за холмистый горизонт прошлого.
Там, — раньше, — было лучше, куда лучше, в тысячу раз лучше и солнечней. Там лес редеет и скромно расступается перед огромной, прекрасной степью, земля жирная, а огромные деревни обхватывают спокойную реку, словно гигантские клешни, так, что можно плыть часами и всё равно видеть одно и то же — причалы, ещё причалы, чёрную коросту крыш, огороды, немного полей и зеленую гладь отсюда и до горизонта. Земля огромна, как небо, много свободы и хочется петь…
Муглук икает и едва не давится рыбьей костью.
В заболоченных дебрях зудят комары, по гниющим брёвнам расползлась хищная росянка, с веток свисают комочки листьев и унылые корни полощутся в тухлой воде. Камыши то жмутся к берегу, то выползают чуть ли не на середину, словно нелепая запруда и приходится прорубаться сломанным веслом: взмах и удар, как деревянный меч, только там страх, а тут мерзость. С перебитых тростников сыплются, стукая, как дождевые капли, чёрные и жирные улитки — Муглук их с детства видеть не может.
Всхлипывает вода.
Но вот в глухом буреломе — не лес, а рассыпанная поленница! — появился просвет и Муглук быстро прячется на дно лодки, вполголоса кого-то проклиная. Под шею попадает крохотный камуше… нет, ракушка, проклятая ракушка, совсем незаметная и тело пробивает молнией, пробивает насквозь, так, что даже пальцы сводит от омерзения и уже тянется рука, но ничего не поделаешь лодку вынесло и несёт, так что нужно лежать, лежать, а эта проклятая козявка, жир ползучий, сидит себе преспокойно внутри, пока не убедиться, что ей ничего не грозит и можно немножко поползать. Сначала покажутся рожки, они вздрогнут, принюхаются, и вот улитка появляется сама, милая-прелестная у-л-и-т-о-ч-к-а, поползёт, поползёт, распластавшись брюхом по такому приятному влажному дереву, вползёт, жадно сопя, на волосы, на кожу, на лицо…
Мимо — уньркачья деревенька. Они всегда выбирают открытое место, сравнительно засушливую полянку или даже пляжик — наверное, чтобы загадить, ведь глазу изгнанника отдыхать не положено. Жуткие плетёные бочонки вокруг дуплистых деревьев на человеческий рост от земли — хотя какая может быть земля в этом вязьме? — и между ними перекинуты мостки… или нет, даже не мостки, а верёвки неизвестно из чего, жуткие, драные верёвки, которые вьются вдоль берега и уходят дальше в лес, и лес, если вглядеться, чем глубже, тем больше охвачен этой жуткой бочкообразной инфекцией.
Страница 43 из 93