Прежде любой город строили так, что в сердце его оказывались не мэрия, не полицейский участок и не какой-нибудь памятник, а карусели и детская площадка. И это правильно. Потому что, если в голове может находиться что угодно — всякие мысли, слякоть, дождь или снег — в сердце обязательно должны царить смех и радость.
63 мин, 19 сек 10497
Старик поежился, отгоняя невольный страх. Такое ощущение бывает, когда смотришь на какой-нибудь простой предмет, например, на стул или на чашку — привычно, без опасения смотришь — а тот вдруг возьми да обернись чем-то совсем другим.
Хайниц поднес дудочку к губам. Странно. У них, у свиристелок тростниковых, обычно голос какой никакой, но есть. Глухой, словно вой ветра в печной трубе, или резкий, или плаксивый. Бывает и так, что одно шипение выйдет, а не голос. Или гул, как внутри осиного гнезда. Низкий, сердитый гул. А тут — мальчишка надувает щеки, и видно, что пыжится, а ни звука не слышно. Томас хлопнул себя ладонями по ушам — показалось, что внезапно оглох, но хлопок получился неожиданно громким и болезненным.
Герберт взглянул удивленно.
— Ну, будет, будет, — замахал на Хайница руками.
— Не нравится мне твоя игра, малой. В носу от нее свербит. Пошел я, Том, это… в участок схожу, а то мало ли что… Устроили тут.
И, пятясь задом, как рак — и такой же злой и красный, он поспешно выскользнул из кухни, а затем — из дома, стукнувшись напоследок о сундук.
[i]Яна, белая, как птица, нахохлилась в темноте и, поджав под себя ноги, словно павлин хвостом, укутала подолом острые коленки. День в ее тесной каморке мало отличался от ночи, поэтому девочка дремала, когда хотела — иногда целыми сутками. Сны ее были так же черны и безотрадны, как явь. Лишь изредка в них проникало что-то далекое, забытое и яркое — синий платок на ветру и крошечные, дрожащие радуги на кончиках растопыренных пальцев. Пронизанные солнцем ногти похожи на золотые полумесяцы в ореоле разноцветных искр, такие легкие и лучезарные, что того и гляди вспорхнут… Это летучее счастье никак не удавалось задержать, ухватить за краешек и поднести к глазам, и каждый раз, просыпаясь, Яна плакала.
Плакала и спала. Спала и плакала.
Но после ночной прогулки все изменилось. Теперь стоило девочке зажмуриться, и вот уже блестели во мраке фонари, пуская светлые дорожки по мокрому асфальту, и таял в небе масляный круг, и страшная морда тыкалась ей и лицо, мягкими губами щекотала шею, всхрапывала и пряла ушами. Яна вздрагивала и пугливо таращилась во тьму. Кровь гулко стучала в висках.
Из-под двери сочился неторопливый разговор — слишком тихий, чтобы разобрать слова, но все же достаточно громкий, чтобы узнать говорящих. Вот, добродушный, монотонный рокот, на одной ноте, как потуги старенького соседского авто или как шарканье метлы по асфальту — это дед. А вот, ясный, звенящий голос — это новый мальчик, Хайниц. Хлопнула дверь — и к этим двум присоединился третий. Шепелявое причитание — кто бы это мог быть? Ну, конечно, дедов помощник, Герхард! Яна поморщилась. Герхарда она не любила. Не то чтобы он сделал ей что-то плохое — они и не видели друг друга ни разу. Возможно, старый дворник даже не догадывался о ее существовании. Но девочке не нравились ворчливые интонации деда, когда тот обращался к помощнику. Не нравились пришептывание и причмокивание гостя, его манера вечно на все натыкаться и ронять предметы. Герхард представлялся ей мерзким, плюгавым старикашкой, и это было, в сущности, правдой.
Яна приложила растопыренные ладони к ушам. Ей хотелось слушать Хайница, ловить чистые и звонкие нотки его речи. Хотелось, чтобы лилась прохладная трель. Но ее новый друг молчал, и Яна задремала. Ее голова склонилась на плечо. Замелькали бледно-зеленые блики фонарей, розовые, лимонные и голубые окна. Всхрапнул чудовищный конь. Раздул ноздри, стукнул копытом о деревянный настил карусели — и как будто закричал.
Девочка вскинулась и распахнула глаза. Крик еще висел в воздухе, такой отчетливый, что, казалось, его можно было увидеть и даже пощупать.
Что это? Она не понимала. Что это было? Как это могло быть?
Опять потекла беседа двух стариков, но теперь в нее вплетались негромкие, уверенные фразы Хайница. Его словно спрашивали о чем-то, а он отвечал.
И вдруг — снова крик. На этот раз громче, дольше, протяжнее… Крик, от которого напряглись барабанные перепонки. От которого перехватило дыхание, и Яна забилась в своей клетке, ломая белые перья, беззвучно воя и царапая ногтями щеки.
И сердце — крошечное сердце размером с Янин кулачок — дернулось и тоже забилось в своей клетке, мягко пружиня о ребра. Оно колотилось с криком в унисон.
Он звучал, как музыка, этот вопль, но музыка отчаянная, дикая и страстная. Он длился, как паровозный гудок. Он звенел, как писк гигантского комара — тонкий, невообразимо тонкий, проникающий под кожу. Он сверкал, как паутинка в солнечном луче, как волосок, как иголочка инея на газоне. Его слышали только чистые сердцем. Голос тростниковой дудочки, сделанной руками Вечного Ребенка.
Лиза носилась вокруг лавочки и по дорожкам, размахивая длинной березовой хворостинкой и нарочно наступая в лужи. То ныряла за карусель, то выскакивала оттуда, вся перепачканная с головы до ног, с мокрым подолом и в рыжих от песка колготках.
Хайниц поднес дудочку к губам. Странно. У них, у свиристелок тростниковых, обычно голос какой никакой, но есть. Глухой, словно вой ветра в печной трубе, или резкий, или плаксивый. Бывает и так, что одно шипение выйдет, а не голос. Или гул, как внутри осиного гнезда. Низкий, сердитый гул. А тут — мальчишка надувает щеки, и видно, что пыжится, а ни звука не слышно. Томас хлопнул себя ладонями по ушам — показалось, что внезапно оглох, но хлопок получился неожиданно громким и болезненным.
Герберт взглянул удивленно.
— Ну, будет, будет, — замахал на Хайница руками.
— Не нравится мне твоя игра, малой. В носу от нее свербит. Пошел я, Том, это… в участок схожу, а то мало ли что… Устроили тут.
И, пятясь задом, как рак — и такой же злой и красный, он поспешно выскользнул из кухни, а затем — из дома, стукнувшись напоследок о сундук.
[i]Яна, белая, как птица, нахохлилась в темноте и, поджав под себя ноги, словно павлин хвостом, укутала подолом острые коленки. День в ее тесной каморке мало отличался от ночи, поэтому девочка дремала, когда хотела — иногда целыми сутками. Сны ее были так же черны и безотрадны, как явь. Лишь изредка в них проникало что-то далекое, забытое и яркое — синий платок на ветру и крошечные, дрожащие радуги на кончиках растопыренных пальцев. Пронизанные солнцем ногти похожи на золотые полумесяцы в ореоле разноцветных искр, такие легкие и лучезарные, что того и гляди вспорхнут… Это летучее счастье никак не удавалось задержать, ухватить за краешек и поднести к глазам, и каждый раз, просыпаясь, Яна плакала.
Плакала и спала. Спала и плакала.
Но после ночной прогулки все изменилось. Теперь стоило девочке зажмуриться, и вот уже блестели во мраке фонари, пуская светлые дорожки по мокрому асфальту, и таял в небе масляный круг, и страшная морда тыкалась ей и лицо, мягкими губами щекотала шею, всхрапывала и пряла ушами. Яна вздрагивала и пугливо таращилась во тьму. Кровь гулко стучала в висках.
Из-под двери сочился неторопливый разговор — слишком тихий, чтобы разобрать слова, но все же достаточно громкий, чтобы узнать говорящих. Вот, добродушный, монотонный рокот, на одной ноте, как потуги старенького соседского авто или как шарканье метлы по асфальту — это дед. А вот, ясный, звенящий голос — это новый мальчик, Хайниц. Хлопнула дверь — и к этим двум присоединился третий. Шепелявое причитание — кто бы это мог быть? Ну, конечно, дедов помощник, Герхард! Яна поморщилась. Герхарда она не любила. Не то чтобы он сделал ей что-то плохое — они и не видели друг друга ни разу. Возможно, старый дворник даже не догадывался о ее существовании. Но девочке не нравились ворчливые интонации деда, когда тот обращался к помощнику. Не нравились пришептывание и причмокивание гостя, его манера вечно на все натыкаться и ронять предметы. Герхард представлялся ей мерзким, плюгавым старикашкой, и это было, в сущности, правдой.
Яна приложила растопыренные ладони к ушам. Ей хотелось слушать Хайница, ловить чистые и звонкие нотки его речи. Хотелось, чтобы лилась прохладная трель. Но ее новый друг молчал, и Яна задремала. Ее голова склонилась на плечо. Замелькали бледно-зеленые блики фонарей, розовые, лимонные и голубые окна. Всхрапнул чудовищный конь. Раздул ноздри, стукнул копытом о деревянный настил карусели — и как будто закричал.
Девочка вскинулась и распахнула глаза. Крик еще висел в воздухе, такой отчетливый, что, казалось, его можно было увидеть и даже пощупать.
Что это? Она не понимала. Что это было? Как это могло быть?
Опять потекла беседа двух стариков, но теперь в нее вплетались негромкие, уверенные фразы Хайница. Его словно спрашивали о чем-то, а он отвечал.
И вдруг — снова крик. На этот раз громче, дольше, протяжнее… Крик, от которого напряглись барабанные перепонки. От которого перехватило дыхание, и Яна забилась в своей клетке, ломая белые перья, беззвучно воя и царапая ногтями щеки.
И сердце — крошечное сердце размером с Янин кулачок — дернулось и тоже забилось в своей клетке, мягко пружиня о ребра. Оно колотилось с криком в унисон.
Он звучал, как музыка, этот вопль, но музыка отчаянная, дикая и страстная. Он длился, как паровозный гудок. Он звенел, как писк гигантского комара — тонкий, невообразимо тонкий, проникающий под кожу. Он сверкал, как паутинка в солнечном луче, как волосок, как иголочка инея на газоне. Его слышали только чистые сердцем. Голос тростниковой дудочки, сделанной руками Вечного Ребенка.
Лиза носилась вокруг лавочки и по дорожкам, размахивая длинной березовой хворостинкой и нарочно наступая в лужи. То ныряла за карусель, то выскакивала оттуда, вся перепачканная с головы до ног, с мокрым подолом и в рыжих от песка колготках.
Страница 12 из 18