Прежде любой город строили так, что в сердце его оказывались не мэрия, не полицейский участок и не какой-нибудь памятник, а карусели и детская площадка. И это правильно. Потому что, если в голове может находиться что угодно — всякие мысли, слякоть, дождь или снег — в сердце обязательно должны царить смех и радость.
63 мин, 19 сек 10483
Яна, внученька, что с тобой? Что случилось? Ты жива?! Что он с тобой сделал, малышка? Да как же ты… Как же так… Да что же это такое, Господи? За что?!
Слава Богу, дышит!
Девочка открыла глаза и заморгала, ослепленная резким светом фонаря.
— Она испугалась карусельной лошадки, — громко сказал Хайниц.
Мальчик скорчился на земле, потирая ушибленную скулу.
— Заткнись! — грубо бросил ему Томас.
— Из-за тебя все, черт приблудный. Как ты посмел увести ее из дома?!
Но тут же устыдился. Он не привык бить малышей. В том, что произошло, виноваты не дети, а его старая голова. И как это он забыл, старый дурень, запереть оба замка? Ну, ладно, парень мог вылезти в окно, на кухне рама отсырела, не плотно закрывается. Отворить ее — пара пустяков. Но Яна — она бы ни за что не выбралась сама из комнаты. И хорошо, ночью случилось, а если бы днем?! А ведь он был уверен, что все в порядке. Эх, память, чертова память… [i]Словно тихая грусть овеяла дом старика Томаса. Сунув под щеку кулачок, умытая и накормленная, заснула в своей кроватке Яна. Ей снились, должно быть, чудовищные кони, ветер и фонари. Прикорнул в уголке, опершись спиной о буфет, усталый Хайниц. И его простил добрый старик и напоил теплым молоком с медом.
Мальчик дремал, то тихонько посапывая, и тогда голова его клонилась на плечо, то открывая глаза и поводя вокруг незрячим взглядом. Его сонное тело медленно сползало со стула, а душа моталась в далеких краях, куда не долетали слова Томаса.
А того, как на грех, потянуло на откровенность.
— Вот, говоришь, я черствый сухарь, — жаловался старик, хотя Хайниц ничего такого не говорил. Ему бы и в голову не пришло что-то подобное сказать, но ведь так легко — возражать спящему. Все равно, что спорить, к примеру, с кошкой или читать морали самому себе.
— Думаешь, у меня кирпича кусок вместо сердца? Внучку собственную, кровиночку, взаперти держу. Как буйного арестанта в карцере. А знаешь ли ты, дурачок, через что мы с нею прошли? Врачи, больницы, таблетки всякие. Ничего не помогло. Она совсем крохой была, когда это началось. И все хуже становилось — день ото дня, с каждой каплей света — хуже. Мало то, что бедняжка — сирота, так еще эта болезнь.
Томас покосился на мирно сопящего мальчика и тяжело вздохнул. Тыльной стороной ладони провел по щеке, будто смахивая слезу. Но слез не было, а вместо них — сухая краснота в глазах, и жесткие, пергаментные веки, и дряблая кожа, и ломота во всем теле.
— Ну, не могу я ее потерять, понимаешь? — сказал он с тоской.
— Хельгу свою потерял. И Мартину, доченьку… Одна Яна у меня осталась. Хворая, слабенькая, как росток без солнца. А солнце для нее — смерть. Ты понимаешь, а? То, что другим дает жизнь, ее, мою внученьку, убивает. Это неправильно, так? Ребенок должен радоваться теплу и свету, а не сидеть, как летучая мышь, в темноте. Я сам человек старый и больной. Долго ли еще продержусь? А как подумаю, что с ней, бедняжкой, без меня будет, и сердце останавливается… Он снова вздохнул — точно душу вывернул в этом вздохе — задумчиво пожевал губами и налил себе в кружку остаток молока из кувшина.
— Хельга моя умерла родами, — продолжал старик, — мучалась, как врагу не пожелаешь. Я один поднимал Мартину. Точно чувствовал — и здесь быть беде. Воспитывал в строгости, но разве дети уважают нас, взрослых? Маленькая была — кроткая и покорная, что твой ангел, слова лишнего не скажет, а как выросла — загуляла. Не уследил, старый дурак. И что ты думаешь? На третий день, как Яну родила, слегла с горячкой. И вот, я один, с больной сироткой на руках. А кто отец? Ветер в поле. Нет его, отца.
Он потянулся и, кряхтя, пригубил кружку, и только тут заметил, что мальчишка не спит, а щурится сквозь густые ресницы. Глядит осмысленно.
— Это что же ты, негодник, все слушал? — вскрикнул Томас, от неожиданности чуть не расплескав молоко.
— А разве ты, дедушка, не со мной говорил?
— С тобой, не с тобой… — проворчал старик, смягчаясь.
— Порассуждай тут мне. Мал ты еще и глуп. Я тебе, парень, вот что скажу. Ты мне — чужой. Из дома не выгоню, но и отвечать за тебя не собираюсь. Своих забот хватает, чтобы еще чьи-то на себя брать. Так что, давай-ка договоримся. Гуляй, где хочешь. Запирать тебя не стану, но внучку мою не трожь. Нельзя ей с тобой ходить, понял?
Хайниц кивнул.
Он все понял, да. Старик и не догадывался, насколько Вечный Ребенок понятлив. В тот же вечер Томас отдал ему детскую курточку и сапожки Мартины. Храбрый моряк Патрик сидел на лавочке, у карусели, грелся на солнышке и мечтал. Больную ногу, кривую и тонкую, как березовый сук, он поджал под скамейку, а мыском здоровой чертил загогулины на песке. Вообще-то, моря в Эленде не было и в помине. На много километров к югу и юго-востоку от городка тянулись болота. Мелкие озера, топь и мертвый лес, за ними — поля и пастбища, фермы и деревни, и другие города, а про море никто и никогда не слышал.
Слава Богу, дышит!
Девочка открыла глаза и заморгала, ослепленная резким светом фонаря.
— Она испугалась карусельной лошадки, — громко сказал Хайниц.
Мальчик скорчился на земле, потирая ушибленную скулу.
— Заткнись! — грубо бросил ему Томас.
— Из-за тебя все, черт приблудный. Как ты посмел увести ее из дома?!
Но тут же устыдился. Он не привык бить малышей. В том, что произошло, виноваты не дети, а его старая голова. И как это он забыл, старый дурень, запереть оба замка? Ну, ладно, парень мог вылезти в окно, на кухне рама отсырела, не плотно закрывается. Отворить ее — пара пустяков. Но Яна — она бы ни за что не выбралась сама из комнаты. И хорошо, ночью случилось, а если бы днем?! А ведь он был уверен, что все в порядке. Эх, память, чертова память… [i]Словно тихая грусть овеяла дом старика Томаса. Сунув под щеку кулачок, умытая и накормленная, заснула в своей кроватке Яна. Ей снились, должно быть, чудовищные кони, ветер и фонари. Прикорнул в уголке, опершись спиной о буфет, усталый Хайниц. И его простил добрый старик и напоил теплым молоком с медом.
Мальчик дремал, то тихонько посапывая, и тогда голова его клонилась на плечо, то открывая глаза и поводя вокруг незрячим взглядом. Его сонное тело медленно сползало со стула, а душа моталась в далеких краях, куда не долетали слова Томаса.
А того, как на грех, потянуло на откровенность.
— Вот, говоришь, я черствый сухарь, — жаловался старик, хотя Хайниц ничего такого не говорил. Ему бы и в голову не пришло что-то подобное сказать, но ведь так легко — возражать спящему. Все равно, что спорить, к примеру, с кошкой или читать морали самому себе.
— Думаешь, у меня кирпича кусок вместо сердца? Внучку собственную, кровиночку, взаперти держу. Как буйного арестанта в карцере. А знаешь ли ты, дурачок, через что мы с нею прошли? Врачи, больницы, таблетки всякие. Ничего не помогло. Она совсем крохой была, когда это началось. И все хуже становилось — день ото дня, с каждой каплей света — хуже. Мало то, что бедняжка — сирота, так еще эта болезнь.
Томас покосился на мирно сопящего мальчика и тяжело вздохнул. Тыльной стороной ладони провел по щеке, будто смахивая слезу. Но слез не было, а вместо них — сухая краснота в глазах, и жесткие, пергаментные веки, и дряблая кожа, и ломота во всем теле.
— Ну, не могу я ее потерять, понимаешь? — сказал он с тоской.
— Хельгу свою потерял. И Мартину, доченьку… Одна Яна у меня осталась. Хворая, слабенькая, как росток без солнца. А солнце для нее — смерть. Ты понимаешь, а? То, что другим дает жизнь, ее, мою внученьку, убивает. Это неправильно, так? Ребенок должен радоваться теплу и свету, а не сидеть, как летучая мышь, в темноте. Я сам человек старый и больной. Долго ли еще продержусь? А как подумаю, что с ней, бедняжкой, без меня будет, и сердце останавливается… Он снова вздохнул — точно душу вывернул в этом вздохе — задумчиво пожевал губами и налил себе в кружку остаток молока из кувшина.
— Хельга моя умерла родами, — продолжал старик, — мучалась, как врагу не пожелаешь. Я один поднимал Мартину. Точно чувствовал — и здесь быть беде. Воспитывал в строгости, но разве дети уважают нас, взрослых? Маленькая была — кроткая и покорная, что твой ангел, слова лишнего не скажет, а как выросла — загуляла. Не уследил, старый дурак. И что ты думаешь? На третий день, как Яну родила, слегла с горячкой. И вот, я один, с больной сироткой на руках. А кто отец? Ветер в поле. Нет его, отца.
Он потянулся и, кряхтя, пригубил кружку, и только тут заметил, что мальчишка не спит, а щурится сквозь густые ресницы. Глядит осмысленно.
— Это что же ты, негодник, все слушал? — вскрикнул Томас, от неожиданности чуть не расплескав молоко.
— А разве ты, дедушка, не со мной говорил?
— С тобой, не с тобой… — проворчал старик, смягчаясь.
— Порассуждай тут мне. Мал ты еще и глуп. Я тебе, парень, вот что скажу. Ты мне — чужой. Из дома не выгоню, но и отвечать за тебя не собираюсь. Своих забот хватает, чтобы еще чьи-то на себя брать. Так что, давай-ка договоримся. Гуляй, где хочешь. Запирать тебя не стану, но внучку мою не трожь. Нельзя ей с тобой ходить, понял?
Хайниц кивнул.
Он все понял, да. Старик и не догадывался, насколько Вечный Ребенок понятлив. В тот же вечер Томас отдал ему детскую курточку и сапожки Мартины. Храбрый моряк Патрик сидел на лавочке, у карусели, грелся на солнышке и мечтал. Больную ногу, кривую и тонкую, как березовый сук, он поджал под скамейку, а мыском здоровой чертил загогулины на песке. Вообще-то, моря в Эленде не было и в помине. На много километров к югу и юго-востоку от городка тянулись болота. Мелкие озера, топь и мертвый лес, за ними — поля и пастбища, фермы и деревни, и другие города, а про море никто и никогда не слышал.
Страница 7 из 18