Я на пересечении. Физическом и мета. Потоки машин, потоки людей — как оси координат, я — центр. Начало и конец. Мой мир встречается здесь с суетой и спешкой, а ритм — с гулом. Но важнее, как кривые пальцев пересекаются с прямыми струн. Я в переходе.
48 мин, 3 сек 15296
В лицо вдруг порыв ветра. И, кажется, оглох: нос говорит — метро, но неразрывный с запахом звук запаздывает. И не прибывает вовсе.
Вот!
Нос, один лишь кончик с неразрывной уродливостью губы показывается из темноты.
— Мы обещали тебе кое-что большее. А с отцом… — Кончик слегка ныряет, это значит — она улыбается. — Прости, нелепая ошибка. Всего-то придуманная вами на поверхности разница во времени.
— Ошибка! — ору, но будто в самом деле оглох: потолок, стены, чернь глушат. — Так исправь! Отмени! Верни его!
Нос сереет. Пока весь не исчезает. Ответа нет. Бездонная тишина. Я чую лишь сердце и едкий запах пота от себя. Да отголоски песни еще звучат в голове.
И все? Крыса уйдет, а что я? Куда? За ней?
Но что я могу? Вырвать язык? Хер вам, а не музыка! Но что тогда останется? Ни папы, ни мамы, ни любви, ни цели. Бессмысленно. Все, что было, все, что ждет.
И как же я слаб! И теперь, и всегда. Отца не удержал. К матери присосался, правды не говорил, а жизни лишив, бегу от этого. За любовь не боролся. Любил ли вообще? К сцене — ни шагу, одно лишь трусливое топтание. Только мечтания и самообман.
Так и что? Что дальше? Что я могу? — Тебе придется спуститься.
Казалось, прозвучало в голове. Но нет, это Крыса.
Лестница. Снова. Но уже не смешно. Сколько в ней ступеней, откуда она здесь и куда ведет — вопросы бесполезны, ответы ничего не дадут. Нужно просто переставлять ноги. Назад дороги нет.
Спустя полминуты — полнейшая темнота. Но шагаю уверенно. Почему-то знаю, ступенька будет, не оступлюсь. А если и полечу кувырком, то, может, и лучше. Шаги чиркают отстранено, куда ближе — растущий писк и возня.
— Не боишься, что после смерти они вернутся другими? — Какими? — Ну, например, голодными.
На очередной ступени на плечо что-то падает. Кто-то размером с это плечо, шустрый и мокрый. Вздрагиваю и судорожно смахиваю щетинистое чудовище. Но мочку пронзает боль, а сердце ухает оттого, что едва не слетаю вниз.
— Ты — тварь! Я же спел «Застеночную»! Верни их!
— О, исполнение потрясающее. Но раза маловато, не считаешь. А как же за маму, за папу… за Лизу?
Лестнице нет конца. Под подошвой что-то хрустит и рассыпается. Я уже весь мокрый. Один Мо кое-как согревает.
— Я спою еще. Только верни.
— А если нет? — Пускай твои зверьки вызгрызут мне связки! — кричу во тьму, хочется быть смелым. Внезапно заскакало эхо, словно пропасть впереди.
— Э-гей, поосторожней со словами.
Откуда вещает Крыса, отчаиваюсь понять напрочь.
— Ладно, скажу теперь прямо: не по моей воле они ушли и не в моей власти их вернуть. Как-то так.
— Тварь! Ведь я убил ее, а это… все, это конец. — И вновь нестерпимо хочется исчезнуть, спрятаться. — А как же твоя всесильная Мать?
Пропасть не впереди, она во мне.
— Тысячелетняя мать обещала, что тебя услышат все-все и слушать будут до потери разума. И все это будет. А на твоих мертвецов ей глубоко плевать.
— Но мне это все не нужно.
— Разве?
Спуск кончился. Шаг уперся в ровный пол.
Это страшный вопрос. Разве?
Действительно? Серьезно? Неужели? Как это не нужно!
А как же я тогда здесь вообще оказался?
Крыса — сволочь! Крыса — изверг! У нее и сыр, и мышеловка.
Это все не нужно… Ха.
И ведь ради чего я так смело, так вдруг отказываюсь? Из-за кого? Отца по-настоящему я не знал и любить не мог, а любил в нем лишь свою мечту. Мать же — признайся! — ненавидел и презирал. И из-за этих незнакомцев, абсолютных чужаков, из-за этих просравших при жизни свое, а ныне бестолковых мертвецов я откажусь от славы и величия, что пророчил себе, едва увидел в шесть лет с экрана Джима Моррисона на сцене? Разве?
Да меня Мо не поймет, мой единственный друг и брат. Да и Джим бы отвернулся.
— Где я? — бросаю в темноту.
Вместо ответа пол начинает дрожать. На голову, за шиворот сыпется песок. Однако тихо, извращенно тихо вокруг. И только подношу пальцы к ушам, как из ниоткуда врывается гул электрогитар, скрежет насилуемых тарелок и безумный бой барабанов. Инстинктивно сгибаюсь, словно вот-вот налетит буря.
Тьму рассекают искры. Прямо передо мной, в пяти шагах, мерцает, пульсируя, прямоугольник двери. Выход. Но куда? На рельсы, под поезд?
В подрагивающем свете перед дверью — хищная фигура. Горбато-скрюченная, с расставленными руками, по которым снуют туда-сюда то ли испуганные, то ли разъяренные хвостатые.
— Я не боюсь, — находятся слова. — Там, наверху, ужаснее.
— Глупец! — пищит от смеха Крыса. Грохот бьет уже не в уши, а в каждую клетку груди. Мо глотает его и содрогается. — Они прогрызут тебе живот и зароются в кишки, пока не отыщут в них выход. А это не быстро. И умирать ты будешь дольше, чем твои папашка и мамашка.
Мо дрожит, точно внутри мечется его сердце. Прижимаю его, чтобы успокоить. Я здесь, я с тобой. И струны врезаются в пальцы до крови. Черт! Боль пронзает до самой шеи. Нет, это не струны. Это зубы. И там никакое не сердце, а крысы. Копошатся, бьются в стенки, жадно скребутся.
Мо, бедный Мо! Это же моя казнь!
Вот!
Нос, один лишь кончик с неразрывной уродливостью губы показывается из темноты.
— Мы обещали тебе кое-что большее. А с отцом… — Кончик слегка ныряет, это значит — она улыбается. — Прости, нелепая ошибка. Всего-то придуманная вами на поверхности разница во времени.
— Ошибка! — ору, но будто в самом деле оглох: потолок, стены, чернь глушат. — Так исправь! Отмени! Верни его!
Нос сереет. Пока весь не исчезает. Ответа нет. Бездонная тишина. Я чую лишь сердце и едкий запах пота от себя. Да отголоски песни еще звучат в голове.
И все? Крыса уйдет, а что я? Куда? За ней?
Но что я могу? Вырвать язык? Хер вам, а не музыка! Но что тогда останется? Ни папы, ни мамы, ни любви, ни цели. Бессмысленно. Все, что было, все, что ждет.
И как же я слаб! И теперь, и всегда. Отца не удержал. К матери присосался, правды не говорил, а жизни лишив, бегу от этого. За любовь не боролся. Любил ли вообще? К сцене — ни шагу, одно лишь трусливое топтание. Только мечтания и самообман.
Так и что? Что дальше? Что я могу? — Тебе придется спуститься.
Казалось, прозвучало в голове. Но нет, это Крыса.
Лестница. Снова. Но уже не смешно. Сколько в ней ступеней, откуда она здесь и куда ведет — вопросы бесполезны, ответы ничего не дадут. Нужно просто переставлять ноги. Назад дороги нет.
Спустя полминуты — полнейшая темнота. Но шагаю уверенно. Почему-то знаю, ступенька будет, не оступлюсь. А если и полечу кувырком, то, может, и лучше. Шаги чиркают отстранено, куда ближе — растущий писк и возня.
— Не боишься, что после смерти они вернутся другими? — Какими? — Ну, например, голодными.
На очередной ступени на плечо что-то падает. Кто-то размером с это плечо, шустрый и мокрый. Вздрагиваю и судорожно смахиваю щетинистое чудовище. Но мочку пронзает боль, а сердце ухает оттого, что едва не слетаю вниз.
— Ты — тварь! Я же спел «Застеночную»! Верни их!
— О, исполнение потрясающее. Но раза маловато, не считаешь. А как же за маму, за папу… за Лизу?
Лестнице нет конца. Под подошвой что-то хрустит и рассыпается. Я уже весь мокрый. Один Мо кое-как согревает.
— Я спою еще. Только верни.
— А если нет? — Пускай твои зверьки вызгрызут мне связки! — кричу во тьму, хочется быть смелым. Внезапно заскакало эхо, словно пропасть впереди.
— Э-гей, поосторожней со словами.
Откуда вещает Крыса, отчаиваюсь понять напрочь.
— Ладно, скажу теперь прямо: не по моей воле они ушли и не в моей власти их вернуть. Как-то так.
— Тварь! Ведь я убил ее, а это… все, это конец. — И вновь нестерпимо хочется исчезнуть, спрятаться. — А как же твоя всесильная Мать?
Пропасть не впереди, она во мне.
— Тысячелетняя мать обещала, что тебя услышат все-все и слушать будут до потери разума. И все это будет. А на твоих мертвецов ей глубоко плевать.
— Но мне это все не нужно.
— Разве?
Спуск кончился. Шаг уперся в ровный пол.
Это страшный вопрос. Разве?
Действительно? Серьезно? Неужели? Как это не нужно!
А как же я тогда здесь вообще оказался?
Крыса — сволочь! Крыса — изверг! У нее и сыр, и мышеловка.
Это все не нужно… Ха.
И ведь ради чего я так смело, так вдруг отказываюсь? Из-за кого? Отца по-настоящему я не знал и любить не мог, а любил в нем лишь свою мечту. Мать же — признайся! — ненавидел и презирал. И из-за этих незнакомцев, абсолютных чужаков, из-за этих просравших при жизни свое, а ныне бестолковых мертвецов я откажусь от славы и величия, что пророчил себе, едва увидел в шесть лет с экрана Джима Моррисона на сцене? Разве?
Да меня Мо не поймет, мой единственный друг и брат. Да и Джим бы отвернулся.
— Где я? — бросаю в темноту.
Вместо ответа пол начинает дрожать. На голову, за шиворот сыпется песок. Однако тихо, извращенно тихо вокруг. И только подношу пальцы к ушам, как из ниоткуда врывается гул электрогитар, скрежет насилуемых тарелок и безумный бой барабанов. Инстинктивно сгибаюсь, словно вот-вот налетит буря.
Тьму рассекают искры. Прямо передо мной, в пяти шагах, мерцает, пульсируя, прямоугольник двери. Выход. Но куда? На рельсы, под поезд?
В подрагивающем свете перед дверью — хищная фигура. Горбато-скрюченная, с расставленными руками, по которым снуют туда-сюда то ли испуганные, то ли разъяренные хвостатые.
— Я не боюсь, — находятся слова. — Там, наверху, ужаснее.
— Глупец! — пищит от смеха Крыса. Грохот бьет уже не в уши, а в каждую клетку груди. Мо глотает его и содрогается. — Они прогрызут тебе живот и зароются в кишки, пока не отыщут в них выход. А это не быстро. И умирать ты будешь дольше, чем твои папашка и мамашка.
Мо дрожит, точно внутри мечется его сердце. Прижимаю его, чтобы успокоить. Я здесь, я с тобой. И струны врезаются в пальцы до крови. Черт! Боль пронзает до самой шеи. Нет, это не струны. Это зубы. И там никакое не сердце, а крысы. Копошатся, бьются в стенки, жадно скребутся.
Мо, бедный Мо! Это же моя казнь!
Страница 12 из 13